— Ты не обижайся напрасно, Андрей! Нам нечего и от Силивона Сергеевича прятаться. Пойми одно: пока необходимо, чтобы как можно меньше людей знало, что мы тут. Это в наших общих интересах. Ты же знаешь, что и Мирон остается. Да что тебе говорить, ты же на райкоме был, все знаешь.
Андрей не возражал. Взволнованный, он сердечно распрощался с людьми и, отойдя на несколько шагов, оглянулся еще раз:
— Василий Иванович, я только прошу вас: берегите себя… А мы… мы в обиду не дадимся. А тебя, отец, я попрошу: побудь с людьми до утра. Они устали с дороги, пусть отдохнут. А я в случае чего предупрежу. Отдыхайте спокойно! — И пошел по дороге, сразу же проглоченный лесным сумраком. Пошел в колхоз, находившийся неподалеку, километра за полтора от реки.
Силивон всю ночь бродил по берегу. Если б он и хотел заснуть, то не смог бы: кружились в голове мысли одна другой беспокойней. В темном небе тревожно гудели самолеты, вспыхивали — теперь уже на востоке — отблески каких-то огней. Кое-где занимались красные зарева, должно быть, там бушевали пожары. Люди спали, по очереди неся вахту. Еле уговорил Силивон Василия Ивановича перед самым рассветом уснуть. Солнце взошло яркое и сразу дружно принялось за речные туманы, погнало их легким ветерком на левобережные луговины. Лес наполнился птичьими голосами. Начала просыхать роса на придорожных камнях. Пригревшись на солнышке, Силивон едва не задремал, но тут он заметил какой-то необыкновенный предмет, плывший по быстрине на самой середине реки. Пригляделся, ужаснулся и испуганно отошел от берега, еще раз взглянув на воду, на все широкое течение реки. Она горела, переливалась под утренним солнцем и только у другого берега, под лозняками, была еще в тени и слегка курилась.
— Вставайте, вставайте, братцы! — тревожно будил Силивон путников. — Поглядите, что только творится на свете, боже мой, боже!
Люди подошли к берегу и стали в суровом молчании, не сводя глаз с величавого течения реки, — в ней, как в зеркале, отсвечивалось трепетное солнце, золотистые края белоснежных облачков, бездонная лазурь неба, в которой словно купались зеленые громады дубов. Заливался над лесом жаворонок. Но ни солнце, ни вся величавая торжественность лесного утра не привлекали внимания людей, которые стояли в немом оцепенении, словно прикованные к месту страшным зрелищем.
По реке плыли трупы. Их не считали. Несколько сот их медленно проплыло, отдавшись во власть стремнины. Тут были разные люди, разных возрастов. Военное обмундирование перемешалось со штатской одеждой. Были мужчины, женщины, дети. Почерневшие лица бесстрастно глядели в далекое небо, словно всматривались в извечное солнце, прислушивались к песне жаворонка, прославлявшей величие и радость жизни, ее бессмертную мудрость.
Люди, стоявшие на берегу, молча сняли шапки. Затуманенными глазами они проводили последнего мертвеца, который задержался немного у пенистого водоворота и, подхваченный течением, будто догонял эту невиданную и ужасающую процессию смерти.
Все тяжело вздохнули. Василий Иванович не смог скрыть на своем потемневшем обветренном лице внутреннего волнения и глухо, встревоженно проговорил:
— Так они начинают войну… Кто из нас когда-нибудь забудет это?
И произнесенные слова были скупыми, тяжелыми. Они прозвучали, как клятва. Никому не хотелось нарушать торжественность этих слов обыденными разговорами, проявлением жалости, Сочувствием страшной судьбе погибших. Все понимали, о ком говорил Василий Иванович. Невольно сжимались кулаки, становились суровыми лица.
Пора было собираться в дорогу. Из колхоза прибежал посланный Андреем Пилипчик. Он принес целую корзинку всяких продуктов. Проникнутый сознанием важности порученного ему дела и детской любознательностью, он подробно рассказывал Василию Ивановичу, что почти вся лесная сторона свободна от фашистов, что в соседнем районе еще можно говорить по телефону, что лучше всего пробираться по лесной дороге, через старые порубки, куда не проникала еще ни одна немецкая машина, поскольку немецкие колонны все двигались по большаку, направляясь к шоссе.
Вскоре машины с Василием Ивановичем и его спутниками скрылись за низкорослым сосняком, за которым начинался густой сосновый бор. Силивон побродил еще по берегу, посадил Пилипчика на лодку и послал его на другой берег, приказав ему открепить канат, на котором ходил паром. А сам принялся таскать камни, кучи которых лежали около самой воды, и сгружать их на старую посудину. При помощи Пилипчика он вытащил из воды канат, скрутил его и этот сверток вкатил на паром.
Потом взял тяжелый железный лом, с помощью которого он всегда натягивал канат на коловороте, сделал им в старом днище несколько пробоин, над ними фонтанчиками зажурчала вода.
— Что ты делаешь, дед, что ты задумал? — закричал встревоженный Пилипчик, увидя, как паром наклонился носом и стал постепенно оседать. — На чем же мы будем сено возить с того берега?
— Кого теперь интересует это сено? — грустно буркнул Силивон. — Фашистов, может? Или на пароме их возить? Скидай вон горбыли в воду!
Пилипчик растерянно умолк, даже покраснел от смущения — надо же было, чтобы ему, Пилипчику, и не догадаться, на какое оно лихо нужно теперь, это сено. Он молча хлопотал у причала, сбрасывая в реку старые суковатые горбыли. От парома уже видны были только поручни и два столбика, между которыми натягивался канат. Но вскоре и они скрылись под водой, и лишь несколько минут всплывали и кружились на бурлящей воде труха, пузыри, комья грязно-желтой пены.
Силивон затащил лодку в непролазные заросли сосняка. Спрятав там и свой котелок и мешочек от картошки и сунув головешку из костра в соломенный шалаш, позвал Пилипчика:
— Айда домой!
Они еще несколько раз оглянулись на реку. Над шалашом вился густой белесый дым, потом юркие языки пламени пробились сквозь него и дружно охватили черные ребрины шалаша.
— Сухое, горит, как свечка! — сказал Пилипчик, чтобы завести какой-нибудь разговор с Силивоном. Но тот только нетерпеливо махнул рукой. Пилипчику же очень хотелось обо многом поговорить и расспросить Силивона. Он заговаривал и о погоде, и о фашистах, и о разных любопытных вещах, которые довелось ему найти и увидеть в лесу. Силивон молчал, и когда Пилипчик попытался еще раз о чем-то спросить его, дед уже рассердился:
— А замолчи ты, балаболка.
Пилипчик чувствовал какую-то неловкость и, растерянно поглядывая на дедовы плечи, понуро плелся за ним.
Проблуждав полночи по лесу и не найдя ни одной деревни, сапер, наконец, выбрался к шоссе. А что это шоссе, он был совершенно уверен. На нем происходило большое движение: слышалось ржанье коней, неустанно гудели машины, обгоняя длинный обоз. И хотя нельзя сказать, что Павел Дубков, как звали сапера, был из трусливого десятка, но, очутившись сегодня в незнакомом лесу да еще после таких событий, он чувствовал себя неважно. И грустновато было, и всякие неприятные мысли лезли в голову. Раненая рука промокла, зудела, до нее нельзя было дотронуться. Словно тяжелая ноша, оттягивала она плечо. Рукав гимнастерки залубенел. Дубков попытался было отодрать его, чтобы кое-как перевязать рану. Но каждое прикосновение к ране отзывалось острой болью во всей руке и в плече. Вот почему, выйдя на шоссе, Дубков сразу повеселел, почувствовал себя, как в родной роте: можно будет и перевязку сделать, и комиссару помочь — нелегко ему там, в лесу. На хорошей машине и всего-то дела на каких-нибудь полчаса!
Выйдя из лесу, Дубков уже намеревался податься на откос шоссе да расспросить кого-нибудь про своего брата сапера, но что-то словно кольнуло его и сразу остановило, до того тяжелыми-тяжелыми показались ему ноги. Точно кто свинца в них налил! Как стал под деревом, так и прирос. Только оглядевшись немного, подался назад, в густую тень, падавшую от леса на освещенную луной дорогу. Даже лоб вспотел от неожиданности.
«Вот засыпался, так засыпался! Говорили же дураку: не ходи без разведки!»
По шоссе двигались бесконечные колонны гитлеровцев. Немецкий говор, немецкие команды долетали до ушей сапера, сразу как-то протрезвили его, отодвинули в сторону все пережитое, все увиденное за день.
«Вот тебе и перевязка…»
И если до этой минуты шел Павел Дубков по своей земле как хозяин, без оглядки, ни на что не озираясь, ничего не боясь, то теперь сразу тревожно сжалось сердце, словно все вокруг стало чужим: и этот тихий лес, и неверный свет месяца, и эта земля под ногами. Иди по ней и остерегайся, чтобы не хрустнуло что под ногой, чтобы не очень зашуршала березовая веточка, к которой ты нечаянно дотронешься. И, осторожно, внимательно присматриваясь к шоссе и оглядываясь, Павел Дубков отошел от него подальше вглубь леса. Наткнувшись на проезжую лесную дорогу, он пошел по ней, чутко прислушиваясь к каждому звуку, к каждому ночному голосу. Движение на шоссе, видно, не останавливалось и ночью, сюда долетел приглушенный грохот, не затихавший ни на одно мгновение. Через полчаса Дубков добрался до небольшой деревеньки, но пойти по улице не отважился, там где-то, захлебываясь, лаяли собаки. Обойдя деревню огородами, он осторожно пробрался к маленькому овину, стоявшему у самой опушки леса, и, прислонившись к стене, прислушался. Внутри было тихо и глухо. Сапер вошел в приотворенную дверь и, нащупав скирду соломы, залез под самую крышу, примостился на ночь. Сквозь щели в стене видна была деревня. Собачий лай затих, окна хат мирно поблескивали при свете луны, незаметно было ни одного огонька. То ли вся деревня спала, то ли притаилась, прислушиваясь к глухому рокоту на шоссе, — ни одного звука не раздавалось на ее улицах.