Вдруг старый красный голубь с белой звездочкой над коротким клювом круто снизился и, напугав Марию хлопаньем крыльев, сел ей на колени, завертелся и, надув прекрасную, отливающую перламутром шею, стал ворковать, призывая свою стаю. И вся стая опустилась у ног Марии, доверчиво окружила ее, воркуя и просительно встряхивая крыльями.
Но щекам Марии потекли непрошеные слезы.
— Сиротиночки мои бедные, — ласково зашептала она, — некуда вам приклонить свои головочки, некому пожалиться на свое сиротство. И зимы вы боитесь холодной, и глубокого снега, и бескормицы, и без человека не можете жить. Ничего, потерпите. Наломаю я вам кукурузных початков, а зерен кукурузы натру на камнях, и будет вам корм на всю зиму…
С того часа голубиная стая, доверившись единственному живому человеку, ночевала на полусожженной яблоне, каждое утро окружала Марию, дожидаясь размолотых меж двух диких камней кукурузных зерен, днем улетала в степь, кормилась, пока не пошел снег, на несжатых полях яровой пшеницы, а к вечеру возвращалась к Марии. Голуби садились ей на плечи, на голову, не пугались, когда она брала их в руки и подносила к лицу. заглядывая в янтарные голубиные глаза и целуя короткие крепкие клювики…
На другой день Мария решила вычистить заваленный трупами убитых животных хуторской колодец. Вода в речке пахла болотной тиной и для питья не годилась. Долго думая над тем, как вытащить из колодца тяжелых собак, Мария вспомнила, что одну из четырех уцелевших коров, старую Зорьку, ее угнанная немцами хозяйка-вдова Дарья Ивановна перед самой войной приучила к упряжи и возила на ней и солому, и хворост, и траву, которую выкашивала по кюветам колхозных дорог.
Для Зорьки пригодилась упряжь, снятая Марией с убитого немецкого коня. Пришлось немало повозиться с упряжью, она для малорослой Зорьки оказалась большой. С помощью проволоки Мария укоротила шлею и постромки, вместо валька приспособила под постромки держак от лопаты, запрягла корову и начала трудную, грязную работу. Немецкие каратели бросали в колодец все, что застрелили на хуторской улице: собак, кошек, кур. Мария полезла в колодец, каждый труп завязывала проволокой, из колодца кричала смирной корове:
— Ге-ей, Зоренька! Давай, пошли!
Послушная Зорька, натянув постромки, двигалась потихоньку. Широко расставив босые ноги и упираясь в выступы сруба, Мария подталкивала очередной труп снизу, сваливала его на землю, развязывала и вновь лезла в колодец. Боясь, что вода заражена. Мария, управившись с трупами, вычерпала из неглубокого колодца всю воду. Вычистила песчаное дно. на котором набралось много ила и всякой дряни: давно оброненных ржавых ведер, кружек, утопленных детворой консервных коробок, бутылок. Из колодца вылезла мокрая, вся в грязи, серая от знобящего холода. Побежала к речке, сняла с себя грязные обрывки платья, быстро искупалась и решила пройти вдоль покинутых советскими солдатами окопов, которые извилистой линией брустверов чернели за речкой.
Она шла голая, распустив длинные мокрые волосы, осторожно переступая босыми ногами через брошенные в окопах винтовки, патронные ящики, мотки колючей проволоки, шла, со страхом и жалостью думая о тех, кто еще совсем недавно умирал здесь, в этих поспешно открытых людьми темных, сырых ямах. Под ногами ее белели обрывки бумаги, растоптанные письма последние слова. присланные солдатам их семьями, темнело маслянистое тряпье, в нишах посверкивали оставленные бойцами патроны.
На изгибе длинного окопа Мария едва не упала, споткнувшись о скатанную, затвердевшую от крови шинель. Видимо, кто-то тяжело раненный в голову лежал на ней, истекая кровью, потом его унесли, а шинель осталась. Мария стала развертывать скатку, но кровь застыла, слиплась, и жесткое, плотно скатанное сукно надо было раздирать с силой.
Шинель нужна была Марии. От ее платья ничего не осталось. Часто оглядываясь, словно за ней мог кто-то гнаться, Мария побежала к реке, положила шинель в воду. крупным песком оттерла ее от крови, с трудом отжала и пошла домой. На соседской усадьбе нашла тлеющие угли, подбросила на них сухого хвороста, бурьяна, раздула костер и стала греться, держа в руках отяжелевшую мокрую шинель.
Но привычке подоила коров, накормила собак, отнесла в котелке молоко Вернеру Брахту. По всему было видно, что состояние немца ухудшилось. Он посмотрел на Марию воспаленными глазами, облизал сухие губы, парное молоко только слегка пригубил. Руки у него были влажные и горячие.
— Что мне с тобой делать? — качая головой, спросила Мария. — Как тебе помочь? Где я найду доктора, когда кругом только смерть и разорение?
Вернер Брахт молчал и слабо, страдальчески улыбался. Боясь, что он умрет ночью, в полной темноте, Мария растопила на костре немного конского жира, свернула из тряпки тонкий фитилек, засветила светильник, поставила его в углу погреба.
Трепетный огонек еле освещал изможденное мальчишеское лицо немца. Он долго смотрел на огонек немигающими глазами, потом протянул к Марии руки и сказал, как в первую минуту их встречи:
— Мама! Мама!
И Мария поняла, не могла не понять, что она — последний человек, которого обреченный на смерть немец видит в своей жизни, что в эти горькие и торжественные часы его прощания с жизнью в ней, в Марии, заключено все. что еще связывает его с людьми, — мать, отец, небо, солнце, родная немецкая земля, деревья, цветы, весь огромный и прекрасный мир, который медленно уходит из сознания умирающего. И его протянутые к ней худые. грязные руки и полный мольбы и отчаяния угасающий взгляд — Мария и это поняла — выражают надежду, что она в силах отстоять его уходящую жизнь, отогнать смерть…
И все, что пережила Мария в эти страшные дни, все потерн и горе сдавили ей сердце, прорвались хриплым рыданием. Она уронила голову на руки Вернера Брахта, влажные космы ее нечесаных волос закрыли лицо умирающего, и она запричитала, будто сама прощалась с жизнью:
— Сыночек мой, Васенька! Песчиночка моя бедная! Не уходи от меня, поживи хоть немножечко… не бросай меня одну…
В лихорадочных ее мыслях уже слились воедино и казненный немцами сын, и умирающий мальчишка-немец, и Иван, и Феня, и застреленная Саня, и все смерти, которые довелось ей увидеть в короткие, полные ужаса и крови дни, и она, припадая к горячим рукам и заплаканному лицу Вернера Брахта, билась в исступленном рыдании, а он слабеющим движением рук гладил ее жесткие, натруженные руки и тихо шептал:
— Мама… мама…
Перед рассветом Вернер Брахт потерял сознание. Из его обнаженной, стянутой перевязкой груди вырывалось неровное, клокочущее дыхание, губы вздрагивали, а широко открытые, устремленные на огонек светильника глаза ужо ничего не выражали — ни боли, ни страдания, только ту странную и таинственную отчужденность от всего, которая приходит к человеку вместе с последней, никому не видимой чертой, отделяющей жизнь от смерти.
Обхватив руками колени, Мария неподвижно сидела у изголовья Вернера Брахта, не выпуская из рук его холодеющие руки. Заметив в щели неплотно закрытого люка, что взошло солнце, она осторожно поднялась, погасила светильник, открыла люк. Свежий, прохладный ветер хлынул в погреб, шевельнул на бессильно откинутой голове умирающего белокурые волосы.
Мария поднялась по ступенькам, остановилась на последней. Торжествующий мир сиял осенней красой: светило неяркое солнце, по голубому небу, редея, лениво рассеиваясь, плыли легкие белые облака, на черном пепелище почти, исчез запах дыма и гари, и уже сквозь этот исчезающий запах с полей доносились запахи влажной, обрызганной утренней росой соломы, увядших трав, первых предзимних холодов. Над головой Марии медлительно с волнующим гортанным криком пролетела на юг стая гусей. А совсем рядом, внизу в полутемном углу погреба, свершалось то, что могло свершиться только по злой воле жестоких людей: умирал человек, почти мальчик, по имени Вернер Брахт, умирал бесцельно, глупо, посланный на смерть в угоду свирепым и жадным правителям его страны, которых он, сын бедного крестьянина и сам крестьянин, никогда не видел и не хотел видеть и в угоду которым, еще но живший, не знавший любви и ненависти, сейчас отдавал свою молодую жизнь…
Вернер Брахт умер перед полуднем. Мария закрыла ему глаза, пригладила ладонью растрепанные волосы, положила руку на холодеющий лоб. Всматриваясь в мальчишеское лицо, думала: «Вот и отгулял ты на земле. Видать по всему, был ты еще честным, чистым парнем, не замаранным убийствами и кровью. Скучал, как все дети, но отцу, по матери… Потому и ко мне тянулся, мамой называл. Когда вам, детям, плохо да больно становится, вы все матерей вспоминаете… А что из тебя получилось бы, если б ты не был убит, если б не умер? Бог знает! Твои же друзья да наставники быстро приучили б тебя к тому, что делают сами… И людей бы ты убивал, и девчонок вроде Сани насильничал и расстреливал, и хаты поджигал бы на чужой земле… Может, и лучше, что ты номер и остался чистым…»