Вот узнало про эти дела высшее командование и приняло такое решение: во избежание беспорядка назначить начальником гарнизона командира дорожно-строительного батальона товарища Алексеенко, поскольку наш батальон был самым постоянным жильцом в тех местах. Ну вот, как узнал я про это решение, так и отставил рапорт писать. Разве можно было комбата бросать в такой ситуации? Остался я при нем. И началась у нас не жизнь, а каторга. И старшины, и полковники, и шофера — все к нам, как в жакт идут: давай жилплощадь — и точка. Выкопали мы в свободное время две землянки, специально для проходящих частей; не успели оглянуться — их авторота заняла. Сделали в избах трехэтажные полати — под самую крышу подобрались — пришли на другой день, а там уже связисты лежат. Напишет, бывало, товарищ Алексеенко приказание командиру автороты — принять на ночлег столько-то человек, а командир автороты бежит и доказывает, что некуда. Уговаривает его товарищ Алексеенко, уговаривает, потом махнет рукой и обращается в другую часть. А в другой части то же самое положение. И кончалось тем, что наш комбат предоставлял для ночевки свой штаб, а если командир понапористей, так и койку свою ему уступал, а сам ложился на пол.
Однажды приходит какой-то шустрый интендант, просит разместить команду в шестнадцать человек на сутки. А деть их было в ту ночь совершенно некуда. Все помещения были забиты до невозможности. Объясняет товарищ Алексеенко обстановку, а интендант кричит:
— У меня срочное задание фронта, а какое задание, я сказать не могу, потому что оно секретное. Вы будете отвечать, если поморожу людей! Самому командующему буду телефонировать!
В общем, берет интендант товарища Алексеенко на пушку.
И поддался комбат: велел всем освободить помещение, рассовал писарей в землянках и поместил всю эту секретную команду в нашей баньке. А сам оделся и пошел на дорогу. Я за ним пошел:
— Куда вы, говорю, товарищ командир?
— Трассу, говорит, погляжу. Ночь, говорит, как раз светлая. Очень удачно.
А сам усталый такой, замученный. Откинул я тут все воинские дистанции и говорю ему, как отец сыну:
— Нельзя, говорю, вам так себя держать, товарищ Алексеенко. Твердость надо проявлять. А при такой вашей слабости скоро вас совсем на нет сведут.
Думал, сейчас он меня поставит на место, но все равно не вытерпел и сказал. А он вздохнул только и отвечает:
— Что сделаешь, Степан Иванович, гражданским человеком я родился, гражданским, наверное, и скончаюсь. Сам вижу, что иначе надо поступать, а переломить себя не могу.
И начал: мы, мол, тыловики, а они на фронт идут, на передовые, им надо оказывать внимание и заботу…
Неделя прошла — приезжает большое начальство. Увидало наше положение и оттянуло почти все части назад. Стало нам жить просторней. Но не надолго. Прошла еще неделя, и понаехали новые части. «Ну, сказал я сам себе, если что-нибудь не надумаю — прежняя карусель пойдет». И стал проводить свою политику.
Политика, впрочем, была простая. Помню, первый раз так случилось: приходит ко мне в предбанник командир прожекторной роты и велит доложить о нем начальнику гарнизона. Иду к товарищу Алексеенко. Потоптался там немного, выхожу обратно.
— Обождать, говорю, велено. Заняты.
Командир садится, начинает беседовать для сокращения времени.
— Начальник гарнизона, говорит, прислал к нам на постой десять человек. А где я их помещу? Места-то нету.
— Надо бы поместить, — говорю я. — Тоже ведь люди.
— Люди-то люди, а свои бойцы мне дороже, я за своих бойцов отвечаю в первую голову.
— Это правильно, говорю, только сомневаюсь, что вы это докажете товарищу Алексеенко. Он у нас такой — ни за что не сменит решения. Сказал — как отрубил!
— Да что ты?!
— Ей-богу. Сколько я около него ни живу, ни разу не видел, чтобы он приказание переменил. Не человек — железо. Хоть идите к нему — хоть нет — одинаково будет.
Вижу, подтягивается командир прожекторной роты, проверяет заправку и делает серьезное лицо. Подготовил, значит, я его таким способом и допустил до товарища Алексеенко. Слышу:
— Разрешите доложить!
— Пожалуйста.
— Принять людей нет никакой возможности.
Дальше начинает товарищ Алексеенко тянуть, как обыкновенно, мочалу:
— Вот, мол, беда… Значит, никак не сможете? Значит, нет у вас нисколько свободного места?
Ну, думаю про себя, вся подготовка пропала. Зазря старался.
И только так подумал — слышу голос командира прожекторной роты:
— Хорошо. Как-нибудь потеснимся. Разрешите выполнять?
То ли он подумал, что товарищ Алексеенко смеется над ним, то ли испугался, что проверять пойдет — не могу по сей день понять, — а только вижу — стук, стук каблуками и, как положено, строевым шагом выходит командир прожекторной роты. Товарищ Алексеенко даже немного растерялся. Вышел на порог и глядит ему вслед. Потом подумал и сказал сам себе с удивлением:
— Вот это действительно — дисциплинированный командир.
С тех пор стал я со всеми приходящими проводить в предбаннике обработку. Чего я только не говорил про товарища Алексеенко: и что он слова поперек не терпит, и взыскания накладывает только на полную катушку… И знаете — наладился порядок. Недели через две сам товарищ Алексеенко стал удивляться, когда слышал какое-нибудь возражение.
Как-то поднимает он меня ночью, велит сходить я расположение второй роты и срочно вызвать командира. Метель тогда, помню, мела, холодно было. Я по старой памяти отговариваюсь:
— Может, утра дождемся, товарищ Алексеенко… И вы бы спать ложились. А то не едите путем, не спите. Так совсем на нет можно сойти.
Как он тут вскочит, да как закричит на меня своим басом:
— Какой я вам товарищ Алексеенко! Как надо отвечать? Повторите приказание!
Повторил я, конечно, приказание и пошел. Обидно мне стало до невозможности. Ругаю его последними словами, а себя — еще крепче.
Вот, думаю, наладил ему характер на свою голову А потом, когда пробежался по заметухе да сдуло с меня дурь холодным ветерком, весело мне стало. Как ни говорите, а каждый солдат любит, когда командир не мочалу тянет, а выказывает ясность и твердость.
☆
Когда среди беседы Степан Иванович задавал какой-нибудь вопрос, курсанты, пребывающие в кухонном наряде, обыкновенно отмалчивались. Мы знали по опыту: все вопросы Степана Ивановича адресуются не кому иному, как самому себе.
Однажды я, правда, не удержался и на вопрос, что такое душа, дал обстоятельное разъяснение с позиции материализма. Как сейчас помню: Степан Иванович сделал долгую-долгую паузу, словно приглашая всех присутствующих осознать мое нетактичное поведение, потом вздохнул и ушел в помещение для разделки, проговорив: «Ну, коли ты больше моего понимаешь, ты и рассказывай».
Поэтому, когда Степан Иванович спросил: «А что в природе всего красивей?», я оказался хитрей и сделал вид, что недослышал, хотя мог в любое время дать исчерпывающий ответ.
— Самая красота в природе — это рожь, — сказал Степан Иванович.
— Что? — удивленно спросил кто-то.
— Рожь. Молодая рожь, когда она играет под ветерком, и вся нива колышется, и гривки отливают золотистым глянцем и так и этак, — будто табун золотых жеребят бежит куда-то на край света… Красиво или нет? Красиво. А почему?
Мы молчим, только картофелины булькают в большой чан.
— А потому, — продолжал Степан Иванович, — что любуешься ты не только колхозной нивой, а через эту ниву чуешь и познаешь труд человеческий, поднявший из-под земли данную красоту…
На этот раз Степан Иванович находился в философическом настроении, и мы не надеялись услышать от него ничего интересного.
— А еще что в природе красивей всего? — продолжал, между тем, Степан Иванович, отбрасывая в сторону заплесневевшую картофелину. — Море. Если, конечно, не считать колхозной нивы, то — море. Вроде бы ничего ценного — кругом одна пустая вода, негодная в пищу, а нет!.. Ты погляди на море не с какой-нибудь там Алупки-Сары, а с катера или рыбачьего карбаса. Погляди и поймешь: шуток оно с тобой шутить не станет. Или ты докажешь, что не зря твоя фамилия начинается с заглавной буквы, или смахнет тебя море, как комара или мошку со своего чела, — и весь разговор. Каждую минуту, пока ты на море, ты чувствуешь себя на экзамене: и в непогоду, когда оно от горизонта до горизонта перелопачивает волну, и в штиль, когда до боли в глазах сверкает и переливается под солнышком — будто на нем адмиральский мундир в орденах и медалях.
Я лично очутился на боевом корабле нежданно-негаданно и сразу почувствовал ответственность, хотя, по правде сказать, мое сухопутное, млекопитающее существо от качки сильно расстроилось и прямо-таки, как пустая рукавица, выворачивалось наизнанку.