Помню: в третьем классе я пошел после уроков с Борькой Пашковым и Вовкой Гладких в кино на «Дети капитана Гранта». С нами пошла Лерка, тоже из нашего класса.
После кино мы проводили Лерку до ее дома. Нас кто-то увидел. И на второй день Пашкова, Гладких и меня мальчишки дразнили «женихами». Это было очень стыдно. Мы перестали разговаривать с Леркой.
— Маманя, будя терзать! — орала в сарае Зинка. — Маманя, больно, не соображаешь, что ли! Волосы-то выдерешь.
Тетя Груня вошла в раж. Она ни разу в жизни не била детей и, переступив через заветное, не могла сдержаться.
Неизвестно, чем бы окончилось «учение», если бы в конце улицы не послышатся разноголосый собачий лай.
Женщин с ведрами ветром сдуло. Улица опустела. Тетя Груня тоже услышала свору. Она выбежала из сарая, постояла, пригнувшись, чтобы ее не увидели с улицы, перебежала двор.
По деревенской улице шла почтальонша.
в которой рассказывается о почтальоне и русском плаче.
Она ходила в черной юбке, длинной — до самых заготовок тяжелых солдатских сапог. Почтальонша была высокой и костлявой. Она вышагивала по деревне, стучали сапоги, и еще дальше разносился неистовый лай. Собаки катились следом, норовя вцепиться желтыми клыками в ее ноги. Никто не отзывал собак, не обращала на них внимания и сама почтальонша. Изредка быстрым и точным движением, точно обивая росу на крапиве, выбрасывала вперед ногу, доносился отчаянный визг, и опять слышался захлебистый лай. Из-за прикрытых ставень, из-за навесов, из-за плетней за женщиной в черной юбке следили десятки глаз. В глазах были испуг и суеверная надежда, что собаки отпугнут письмоносицу от дома, от улицы, от деревни — и тогда уйдет беда, никто не придет и не скажет: «Получите похоронное извещение!»
Свора приближалась. Тетя Груня стояла в сенцах. Ей пора было бежать на работу, но она боялась выйти и, переминаясь с ноги на ногу, прислушивалась к звукам с улицы, грызя короткие ногти.
Вдруг лай смолк. Почтальонша вошла в наш двор.
Полканы и Жучки остались там, на воле, у них были свои правила — по деревенским понятиям не положено травить человека в чужом дворе, где ты сам гость, где за беспардонность могут протянуть поленом поперек спины или еще того хлеще — ошпарить крутым кипятком. Собаки, высунув языки, расположились цыганским табором в тени акаций; старики с упоением щелкали блох, молодые обнюхивались.
— Чередниченко! — громко позвала почтальонша. Она стояла посредине двора.
Ей никто не ответил. Женщина в черной юбке сплюнула, достала кисет и газету, сложенную гармошкой, оторвала клочок, свернула самокрутку, долго выбивала искру из кремня обломком напильника; наконец трут занялся, и она прикурила цигарку, трут спрятала в гильзу от крупнокалиберного пулемета, чтоб нагар не осыпался.
— Выходи! — предъявила ультиматум почтальонша. Голос у нее был пронзительный. Говорила она сквозь сжатые зубы, точно боялась, что вырвут изо рта цидулку.
— Меня, что ли, ожидаешь?
Во двор вышла хозяйка, неестественно улыбаясь, всем обоим видом пытаясь показать, что слыхом не слышала о приходе незваной гостьи.
— Чего пожаловала? Аль письмо от паразита пришло?! Может, кто-нибудь адресом ошибся и тысячу рублей пожаловал?
— Нет, письма нет! — ответила письмоносица.
Я опять удивился, как она может громко говорить сквозь сжатые зубы.
— Что ж тогда пришло? — торговалась тетя Груня.
— Извещение…
— У меня на фронте никого нет, — сказала хозяйка и перестала улыбаться.
— И не с фронта.
— Откуда?
— Из заключения.
Я наконец сообразил, в чем заключался секрет звонкости голоса почтальонши — она просто-напросто кричала, кричала на пределе, но зубов не разжимала.
— Что пишут-то?
— Сама прочтешь.
— Ой, не надо!
— Распишись в получении!
— Ну, зачем сегодня пришла? — с обидой сказала тетя Груня. — Сегодня воскресенье… Я с утра в церковь бегала. Я ведь сегодня до обеда гуляю. Ты завтра лучше заходи. Зачем сегодня-то?
— Распишись! — безжалостно потребовала почтальонша и развернула тетрадь, сшитую из серой оберточной бумаги.
— Раз требуется, тогда понятно, — вяло согласилась тетя Груня. — Ой, где писать-то фамилию? Ой, маменька, правда мне! Ой, пришло… Ну ладно, спасибо, что зашла.
Она взяла извещение и, опустив руки вдоль тела, пошла в хату. На улице взбеленились собаки. Лай покатился вниз по улице, к мосточку, через ручей…
Потом он замолк.
Потом возобновился.
И через минут пять опять оборвался.
Так с перерывами он удалялся, становился все тише и тише.
Тетя Груня положила извещение на стол.
— Надо бежать к бригадиру, небось Кила матом кончился, — вспомнила она о работе и быстрым шагом вышла из дому.
Работала она в поле. Весь день копнила сено, вернулась к вечеру усталая, потная. Справила работу по дому: напоила помоями корову, подоила, процедила молоко. Затем второй раз за день долго оттирала пемзой руки и шею под умывальником. Вошла в дом. Достала из кованого сундука красное атласное платье, надела.
Причесалась.
Раскрыла настежь окна.
— Ходила свечу ставить, — сказала с грустью, точно извиняясь. — У людей как у людей — с военкомата приносят, а мне… Эх, непутевый! Иванушка мой! Голубь мой сизокрылый!
Она вздохнула глубоко и шумно, взяла извещение, быстро надорвала, прочитала.
На бумажке, отпечатанной типографским способом, было написано, что ее муж, Иван Иванович Чередниченко, скончался в тюремной больнице от разрыва сердца.
Допустите меня, сиротинушку, —
вдруг запричитала тетя Груня.
Как к удалой-то головушке…
К своему мужу законному…
Нет, она не билась в слезах, не рвала на себе волосы, она пела. Нет, не пела — она голосила. Именно! Как могут голосить только русские бабы, горемычные сироты. И в ее голосе было столько отчаяния, столько безраздельного горя, что у меня волосы зашевелились на голове.
Нет, она не билась в слезах, она причитала:
Как, скажите мне, пожалуйста,
Нас кто станет кормить-поить?
Как поля-то наши не сеяны,
Стога-то не напаханы.
И закрома-то не насыпаны…
Я не мог слушать — я выбежал. Побежал. Убежал на бугор…
На бугре угасал день. Там, внизу, в деревне, было уже совсем темно, и нельзя было различить домов, деревьев — все затопила темнота. Я слышал, как в ночи горевала тетя Груня.
И вот ей, как петухи, подпели голоса. Один у мосточка, другой чуть-чуть подальше, за ручьем.
И еще, и еще…
Это там, где днем смолкал собачий лай.
в которой рассказывается о трагической гибели соседской козы и скоромных разговорах губастой Зинки.
В среду мы с Рогдаем пошли в кино. Мы шли по селу. Вместо заборов по обе стороны улицы стояли плетни, на колах сушились макитры — глиняные горшки, хаты были крыты соломой, точно их остригли под польку.
Кино показывали у летчиков. Они жили в четырехэтажной школе-десятилетке на том конце села. За школой начинала лесок. Вдоль опушки леса стояли щиты, на них аршинными буквами написано: «Проход запрещен!»
Первым, кто нарушил строгий приказ и поплатился за нарушение, оказалась соседская коза, которую Лешка грозился украсть и пропить.
Надвигалась гроза. Коза мчалась к дому напрямик по кустам. Конечно, она нарвалась на часового. Он крикнул: «Стой! Стрелять буду!», она не остановилась. Тогда он сделал предупредительный выстрел. Коза совсем обезумела и рванула прямо. Часовой не растерялся, выстрелил в упор и убил наповал. Видно, счастье у козы было погибнуть вместо шпиона от руки часового.
Лешка по этому поводу очень расстроился. Он ходил и попрекал мать.
— Всегда слушаюсь — и зазря! — возмущался он своей недальновидностью. — Лучше бы я ее перелицевал на водку, чем задарма ей на болоте гнить. «Не тронь, не тронь! Аблакату нечем платить…» А зачем часовому аблакат? Мне тоже, может быть, завтра идтить в армию, меня, может, завтра тоже на любой пост поставят, — выпячивал он грудь колесом, потому что гордился тем, что вскоре его заберут в армию.
— Вот когда поставят, тогда и стреляй! — отвечала мать. — Тогда будешь человек с ружьем. Не твоя печаль, на каком поле брани она голову сложила, не твоя вина — не твоя забота.
Лешка слушал, замолкал, лишь мужская гордость не позволяла публично принять материнскую линию.
Мы пришли к школе. Билеты «давали» в длинном коридоре. Стоял стол из учительской, за ним сидел сержант и продавал жителям села билеты. Военные смотрели кино бесплатно.
В коридоре озорничали ребятишки. Подставляли ножку девчонкам, толкались, гонялись друг за другом, сквернословили, демонстративно курили и грызли семечки. По этой причине пол в школе был усыпан шелухой.