Евстафьев умолк. Молча слушавший его Ткачук вздохнул и сказал:
— Не подозревал я, что ты был в плену.
«И я не подозревал, — подумал Макеев. — Трижды побывать в плену. Действительно, нагромождение».
Евстафьев принялся склеивать самокрутку.
— Аж притомился от своего рассказа-то. А все ж остался вживе! Из плена выбраться живым — это мне подвезло, а?
— Конечно, подвезло, — сказал Ткачук. — Но я с тобой не согласный. В чем? А вот в чем. Ты вроде призываешь смириться. Мол, чего на долю ни выпадет, принимай.
Вытащив изо рта уже склеенную слюной самокрутку, Евстафьев спокойно и доброжелательно сказал:
— Смириться не призываю. А потерпеть иногда приходится.
— Темнишь! — Ткачук обрел прежнюю язвительность. Сплюнул, добавил: — Туману напускаешь.
— Никакого я туману не напускаю.
Евстафьев высек кресалом искру, закурил и вышел дымить на волю. Ткачук потянулся, хрустнул сцепленными пальцами. Макеев подумал: «Евстафьев говорил о терпении, о стойкости духа, это народная мудрость». Он думал так и уверял себя, что в евстафьевских словах ему открылась первозданная, земная мудрость…
В то время, когда Макеев валялся в шалаше, Ротный спал под березой на одеяле. И приснилось ему, будто он старик. Лысый, сутулый, шаркает шлепанцами, глаза слезятся, беззубый, шамкающий рот. Старший лейтенант проснулся с будоражащим чувством. Это он, молодой, полный сил, станет развалиной? Молодой? А что, старый разве, всего тридцать? Затем он подумал, что сон хороший, обещающий: остаться ему в живых и после войны дотянуть до старости. Будет здорово: носи золотую звездочку Героя и никто уже в тебя не выстрелит. Он и раньше остерегался смерти, теперь же, заслужив Героя, тем более не торопился на тот свет. Но воевал как положено, совесть его чиста. Да, уповал на везение, на счастливый рок. Всегда, а в качестве Героя особенно, был уверен, что смерть его минет. И доживет он до весьма почтенного возраста. Хорошо б, конечно, быть сейчас не тридцатилетним, а помоложе, как, скажем, лейтенант Макеев. Мальчишка! Все у него впереди. А тебе уже тридцать, считай, полжизни прожил. Ну да ладно, оставшиеся тридцать, послевоенные, мирные, он поживет: Герой, это понимать надо, и понятно, как к нему будут относиться — останется ли военным, уйдет ли на гражданку. Поживем!
Приятно это — размышлять, как ты будешь цвести и пахнуть после войны. Однако сейчас война еще длится, поэтому следует думать о войне и о том, что так или иначе связано с ней. И старший лейтенант охотно переключился на военное, служебное: сколько простоят во втором эшелоне, когда возобновится марш и когда завяжутся бои — они рано или поздно завяжутся, не вечно же фашисты будут отступать; нет, он не соскучился по боям, но, с другой стороны, ему как бы не хватает этих боев, их властной, дисциплинирующей направленности. В бою, как ни парадоксально, все четче, определенней, понятней, тут всяк отвечает за свой маневр, на марше же подчиненные как-то расхлябываются, уходят из-под командирского контроля. Так ему кажется. Может, он и не прав. Но кажется…
И в то же время полковник Звягин помянул Макеева. Надев очки в массивной роговой оправе, придававшие ему ученый, профессорский вид, он просматривал представления к правительственным наградам за недавнее — прорывали укрепленную полосу, вели бои в глубине обороны и встречные бои, все это было уже при нем, и все складывалось удачно. С полком у Звягина получается. С батальоном получилось бы еще лучше? Он усмехнулся, закурил трубку, пыхнул дымом, неторопким, плавным движением руки с трубкой рассеял сизое облачко над столом, заваленным бумагами.
Иные наградные листы Звягин подписывал, иные откладывал в сторону: запрашивали либо с недобором, либо с перебором, а каждый подвиг должен в точности соответствовать тому, о чем просим. Он прочитал: «При штурме вражеского дота рядовой Веревкин И. Я. забросал амбразуру гранатами, выбил дверь, первым ворвался в дот и захватил в плен двух гитлеровцев. Достоин награждения орденом Красной Звезды» — и вдруг отвлекся. Без видимой причины воскресил в памяти душный летний вечер, себя — двадцатилетним, как сын или как лейтенант Макеев, жену — семнадцатилетней, он был юнец, и она была девчонка. Они сидели на скамейке среди чахлых акаций городского сада, под фонарным столбом, но фонарь не горел, зато в черном небе горели высокие и неправдоподобно яркие звезды. Он гладил Машу по худеньким, незащищенным, доверчивым плечам, а она положила голову ему на грудь, и он вдыхал запах ее волос — солнце, сушь, полынь. И у него полынно-горько сохло во рту от нежности и желания. Они еще не были тогда мужем и женой, ими они стали месяцем позже, в сентябре. И вот уже двадцать три года они муж и жена, многое изменилось за эти годы разлук, потерь и приобретений.
Звягин нахмурился. Если разобраться по строгости, виноват он перед Марией Михайловной. И как перед женой и как перед матерью Лешки. Он не ищет оправданий, да и не до них нынче, до оправданий. А причина того, что заявился из прошлого молоденький Звягин, все-таки была: рядовому Веревкину, представляемому к ордену Красной Звезды, двадцать лет. Как Лешке, как лейтенанту Макееву. Как ему самому некогда, двадцать три года назад. Почти четверть века.
Полковник снял очки и утратил схожесть с ученым, было очевидно, что тяжелый подбородок, мясистые складки у плотно сжатых губ, натянутая на выпирающих скулах кожа, крутые надбровья, бугристый, в глубоких морщинах лоб и главное — суровые, холодные глаза больше всего подходят кадровому военному. Полковник щурился, потирал мешки в подглазьях, поигрывал дужками очков. Разогнувшись, надел их, придвинул наградной лист. Рядовой Веревкин, безусловно, заслуживает Красной Звезды.
* * *
Макеев выбрался из шалаша вслед за Фуки. Солнечные лучи слепили, над травой колыхались тени от берез, ветер был порывистым и знойным, предгрозовым. Никакой, однако, грозы не предвиделось: ни облачка, сплошная голубизна. А тени точно не ложились на землю, колыхались над ней, как бы на плаву. Можно залезть на одну из таких теней и поплавать в воздухе. Бред? Выразимся деликатней, лейтенант Макеев: фантазия.
Он огляделся. Правильно, Ротного нету, Илька не соврал. Как Макеев надеялся, что Илька не придет почему-либо, и самовольный выход в деревню не состоится, и все будет в порядке! Друг ситный пришел, хотя и успокоил: «Моя агентура засекла: старшего вызвали в штаб полка, улизнем незаметно». Успокоил, называется, — улизнем. Но что Ротного не видать, неплохо. Сподручней будет смываться.
— Не переживай, взводный, — сказал Фуки, подмаргивая. — Ни хрена не будет до самой смерти!
— Я не переживаю, — сказал Макеев.
— Рассказывай! Зрю! Еще бы, примерного мальчика толкнули на грубейшее нарушение дисциплины, на преступление толкнули, ай-я-яй! И кто толкнул? Лейтенант Илья Фуки, не будет ему прощения…
— Не перестанешь придуряться, вправду не пойду. Надоело твое паясничанье.
— Ну-ну-ну, не сердись! Люблю потрепаться. И еще тебя люблю, слово офицера!
— Твою любовь ощущаю ежесекундно, — сказал Макеев, снимая пилотку.
Пот одолевает, течет ручьем. Слабость не проходит, горло побаливает. Болен еще. Вот на что нужно было сослаться и не тащиться в эту деревню, черт ей не рад. Точно, тащится. А Илька, а Фуки едва ли не пританцовывает. «Зануда ты, Сашка-сорванец», — подумал Макеев и сказал:
— Послушай, Илька. Я очень правильный?
Фуки вытаращился, отчасти театрально, подумал, спросил:
— Самоанализом занялся?
— Отвечай. По правде отвечай.
— Правильный. Но не очень чтобы.
— Скучный?
— Не очень чтобы. И, ради господа бога, не терзайся самокопанием!
Он не терзается. Но разве уместно уравнивать правильность и скучность? Нет и еще раз нет! А почему же он задает вопросы так, что Илька должен отвечать, утверждая? Впрочем, Илька на них, поставленных в любой форме, ответит утвердительно. Но обратите внимание на это: «…не очень чтобы». Значит, с Илькиной точки зрения, Сашка Макеев еще не конченный человек. Спасибо и на том. Постараемся оправдать доверие. Собственно, уже оправдываем.
Кто из солдат проводил их взглядом, кто был поглощен сугубо личными занятиями. Они миновали расположение своего батальона и пошли полянами, на которых стояли по линейке сорокапятки и артиллеристы — с усами, с чубчиками, с форсом — чистили банниками пушечные стволы. Фуки подмигнул:
— Длиннющие палки! Пошуруй ими! Возни три пуда! У нас, в пехоте, лафа: шомпол, раз-два — и винтовочка готова, автоматик чистенький!
Они выбрались на разъезженный, ухабистый проселок. Осинничек трепетал, дрожа, как от холода. Какой там холод — жарко, душно, волгло. В застарелых лужах пучеглазились лягушки. Бабочки-лимонницы облепляли края луж. Осины то отбегали от обочин, то сбегались к ним, высокие, тонкие и суковатые, с круглыми листочками, которые бьет непрестанная дрожь. Поглядишь на них, и тебя словно проймет ознобом.