Навстречу ему, сгибаясь в три погибели, опираясь на клюку, шла Анюта Девятый Дьявол. Платок ее был плохо завязан и свисал у подбородка, как длинная борода. На ногах были калоши, надетые на шерстяные носки, и каждый шаг давался ей с трудом и болью. Дергался ее страдающий горб. Ее догоняла простоволосая, в незастегнутой шубейке женщина, племянница старухи. Она приехала из каких-то отдаленных мест ухаживать за теткой, дожидаясь, когда та помрет и дом перейдет в ее собственность.
— Ну, куда ты, тетя Анюта, намылилась? Ты же дурная, безумная, в поле замерзнешь, — говорила племянница, поглядывая на проходящего Суздальцева, скорее для него, нежели для несчастной старухи. — Ну, куда ты, тетя Аня, намылилась?
— Поликарпушка зовет, — тихо, шепча беззубым ртом, произнесла старуха.
— Ну, какой Поликарпушка? Дядя Поликарп убит, и у тебя за иконой на него похоронка, и места этого, где он похоронен, ты не знаешь. Пойдем, пойдем домой, пока не замерзла. — Она обняла старуху, развернула ее обратно и бережно повела домой. Так, чтобы Суздальцев видел ее терпеливую заботу и смирение, с какими она ухаживала за безумной старухой.
Вошел в дом, скинул сапоги, повесил у печки ружье. Извлек из рюкзака белку и показал тете Поле.
— «В островах охотник цельный день гуляет, если неудача, сам себя ругает», — встрепенулась она, глядя на белку. — В другой раз у нас к обеду заяц будет.
Дверь отворилась, и две гневные, крикливые женщины переступили порог, встряхивая в воздухе комки перьев, из которых торчали куриные лапы и окровавленные огрызки шей.
— Что же это творится! Кто же это, чертяка, собаку с привязи спускает! Какая она собака, если кур давит!
— Жили, как жили, пока из города всякие не понаехали. Бешеных собак развели. Им, городским, все легко дается. Здесь каждого куренка вырасти, корм купи, выхаживай, пока яйцо не пойдет. А эти городские, как баскаки.
— Пусть за кур заплатит. А не то в милицию жалобу, в эпидемстанцию. Пусть приедут, дуру бесхозную застрелят!
Женщины шумели, трясли безголовыми курами, отрясали на пол рябые перья. Тетя Поля, смущенная, виноватая, переводила глаза с разгневанных соседок на несчастного жильца.
— Валентина, Галина, он же не нарочно собаку спустил. Ему сегодня дурную собаку подсунули. Он вам заплатит. По три рубля за курицу.
— Какие три! Пусть по пять платит, по-рыночному. Они только в этом годе нестись по-настоящему стали. Холера на его голову!
Суздальцев ушел за перегородку, достал скромные деньги, которые получил в лесничестве. Отсчитал пятнадцать рублей и вынес женщинам. Те приняли деньги, умолкли. Гнев прошел. Та, что кричала громче остальных, спокойно спросила:
— Кур-то себе возьмешь или нам оставишь?
— Себе берите, — ответил Суздальцев, желая, чтобы они поскорее ушли. Прислушивался к затихающим на крыльце шагам, смотрел на упавшие на пол куриные перья.
— Кто же тебе, Петруха, порченую собаку подсунул?
— Витька Ратников.
— Ах, он бессовестный! Плут бесстыжий! Начальству своему пакость сделал. Ты его за это прижми. Он мне в прошлом годе дров обещался привезть, до сих пор везет.
Огорченный, жалея денег, которых едва хватало на жизнь, он вышел на улицу. Стал звать, свистеть:
— Дочка, Дочка!
И собака выскочила на его голос, подбежала, уставила на него милую мордочку, высунув розовый язык, жарко дыша паром. Казалось, она улыбается, ждет от хозяина похвалы, гордится совершенным собачьим подвигом.
Суздальцев взял ее на поводок. Гнев его прошел. Милое, простодушное животное не ведало, что сотворило. Он был сам виноват тем, что не взял ее на поводок при входе в деревню. Повел ее в сени. Тетя Поля строго, с негодованием смотрела на собаку:
— Не вздумай ее в сарай пускать. Там мои куры. Вот здесь в сенях, на полу, пусть лежит.
— Не замерзнет?
— Чего? Они, лайки, на снегу ночуют. Вон, кинь ей ветошку.
Суздальцев постелил на пол драный тулупчик. Привязал поводок к скобе. Наклонился и погладил меховой загривок, чувствуя, как пахнет псиной, как в темноте благодарно и преданно лизнул его собачий язык.
Он вернулся в дом, где тетя Поля уже зажгла лампу. Достал из рюкзака влажную беличью шкурку. Продел в оставшуюся от глаза дырочку суровую нитку, завязал петлей и повесил белку под потолок, у печки. Попав в поток теплого, исходящего от печки воздуха, шкурка медленно завертелась, отбрасывая на стол длинную хвостатую тень.
Весь день, блуждая по лесу, разгребая руками снег и вдыхая запах красных и желтых листьев, обрывая смоляные шишки с сосновых веток, целясь в белку, летящую в вершинах голубой стрелой, подзывая на снежном поле резвящуюся собаку, — весь день он тайно ожидал сокровенного ночного часа. Затихнет и опустеет дорога, погаснут в избах огни, уляжется тетя Поля, и он окажется один в своей каморке перед листом бумаги. Станет ждать пугающей грозной минуты, когда в ветхую избушку хлынет бог весть из каких пространств свирепый стальной поток.
Он сидел, робея, держа над бумагой ручку, ожидая, что на кончике ручки возникнет раскаленная капля, плеснет огнем. И, разрубая синенькие обои, возникнет прогал в дымную металлическую даль, из которой ему на грудь прыгнет ужасный зверь, хлынет война. Ляжет на бумагу сумасшедшими каракулями. Он смотрел на кончик ручки, видя, как тень от висящей белки медленно скользит по столу, но огненный контакт не возникал. Цветочки на голубеньких обоях наивно желтели, и бурный поток не пробивал стену. Словно он иссяк, утратил свою сокрушительную силу, не мог пробиться из другого пространства и времени.
Постепенно его мысли стали рассеянными. Он с раздражением подумал о Ратникове, который подсунул ему не натасканную, порченую собаку. О Кондратьеве, у которого станет брать уроки плотницкого ремесла и поставит посреди Красавина новый добротный дом. Он вспомнил дятла, который вцепился коготками в трухлявый березовый стол, цепко двигался вокруг него, нанося клювом бесчисленные дробные удары. Он слышал этот мелодичный стук, и он усиливался, становился громче и резче, превращался в металлический грохот, в надрывные пулеметные очереди. И обои на перегородке стали бугриться, выгибаться, и с оглушительным треском возник пролом, дымный туннель, сквозь который дул жестокий сквозняк. Петр пролетел сквозь туннель, одолевая пласты пространства и времени, и очутился на бетонном шоссе, под знойным солнцем…
На дороге во всю длину стояли боевые машины, развернув пулеметы и пушки к глиняным стенам селенья. Из гончарного скопища куполов и лепных ограждений доносилась нестройная стрельба. Еще недавно командир полка отправлял взвод под командование лейтенанта в лабиринты глиняных улиц, в скопленье куполов, похожих на сухие ржаные лепешки. Лейтенант, маленький, ладный, похожий на нетерпеливого молодого петушка, приглаживал золотистый хохолок, напяливая на него каску. Играл глазами, слегка пританцовывал, торопился исполнить приказ, демонстрируя солдатам свое бодрое бесстрашие и командирскую лихость.
— Есть прочесать кишлак! Есть зайти со стороны виноградника! Се ля ви! Вас понял, товарищ полковник! — Махнув солдатам, он ловко перепрыгнул кювет, побежал к строениям, утягивая за собой взвод солдат с автоматами, в касках.
Теперь комполка стоял возле командирского бэтээра, прижимал к небритому горлу тангенту, связывался по рации с попавшим в окружение взводом:
— Я — Первый! Я — Первый! Что там у вас, Четвертый? Доложить обстановку!
— Горячо, се ля ви! Обстрел с обеих сторон! Плотный стрелковый огонь! Есть потери, се ля ви! — доносилось по громкой связи, и звуки очередей, пропущенные сквозь шуршанье эфира, сливались с очередями, летящими в солнечном воздухе.
— Выходи из-под огня, «Четвертый»! Возвращайся на дорогу, Кравчук!
— Мы в мешке, командир. Лупят со всех сторон, се ля ви!
Колонна броневиков, вытянувшись вдоль дороги, отливала зелеными гранями и углами брони. Она казалась чужеродной этим гончарным дувалам, глинобитным неровным строениям, старомодным куполам и башням. Встреча брони и глины знаменовалась очередями, глухим разрывом гранаты, истерическим бульканьем рации.
— «Четвертый», как слышишь меня? Ответь, «Четвертый»! — командир полка тщетно взывал по рации, в которой хлюпало и стучало. — Ответь, «Четвертый»!
Вместо бодрого лейтенантского говорка, то и дело повторявшего «се ля ви», раздался дрожащий надрывный голос:
— Лейтенант Кравчук убит! Командование принял старший сержант Коновалов.
— Сержант, выходи оттуда к гребаной матери! Бери людей и выводи на дорогу!
В стороне от кишлака на поле появилась цепочка солдат. Они сторонились кишлака, огибали его по широкой дуге. Впереди четверо солдат несли убитого, подхватив его за ноги и плечи. Высоченный солдат нес на плече лейтенанта, перекинув его голову к себе за спину. Хромая, опираясь на плечо товарища, шел раненый. Остальные прикрывали отход, стреляли в пустоту. И в ответ из кишлака звучали редкие неприцельные выстрелы. Солдаты вышли на дорогу и уселись у обочины. На их лицах не было ни страха, ни азарта, а была пустота и тупость. Они сняли каски, отложили автоматы, пили из фляжек. Не встали, когда к ним подошел командир полка.