Лунин. Большая черная тень скользнула над серой водой. Крупный транспортный самолет. Встреча состоялась.
К Ленинграду все три самолета шли вместе. Они уже приближались к линии фронта, как вдруг с земли поднялся громадный голубой меч прожектора и рассек тьму. Вероятно, гул мотора транспортного самолета был услышан. Прожектор неуверенно нащупывал небо, вырывая из темноты клочковатые тучи. Вперед, вперед, только бы успеть проскочить!
Голубой луч внезапно нащупал самолет Татаренко, шедший последним. Сзади, справа, слева стали вспыхивать и гаснуть звездочки — это взрывались зенитные снаряды. Но немецкие зенитчики опоздали — вот уже линия фронта. Самолет Татаренко выскользнул из голубой струи. Зенитки далеко позади бьют в пустое небо. До аэродрома осталось две минуты полета. Это тот самый аэродром, на котором эскадрилья стояла осенью 1941 года. Хорошо знакомое место. Вот и посадочное «Т», выложенное зажженными фонарями. Взлетела ракета и ярко озарила аэродром. Транспортный самолет первым пошел на посадку…
Когда Лунин посадил свой самолет и вышел из него, подкатила легковая машина, щелкнула, открываясь, дверца, и он услышал голос Уварова:
— Константин Игнатьевич, садитесь. Поедем поглядим, кого они там привезли.
Оказалось, что Уваров и Проскуряков уже здесь.
Лунин сел в машину рядом с Уваровым, и они помчались по аэродрому.
Большое, казавшееся неуклюжим тело транспортного самолета было освещено тусклым сиянием автомобильных фар, закрашенных синей краской. Автомобилей около самолета было несколько — госпитальные машины с красными крестами на боках. В толпе разного аэродромного люда, сбежавшегося сюда поглядеть, белели халаты санитаров и санитарок. Дверь транспортного самолета была распахнута, и из нее по приставной лесенке осторожно выносили на руках какие-то закутанные в тряпки фигуры.
— Раненые? — спросил Лунин.
— Из партизанского отряда, — объяснил Уваров.
Выйдя из машины, Уваров и Лунин пошли к самолету. Больных и раненых продолжали выносить. Их укладывали на носилки и сразу же втаскивали в машину. Все это совершалось в полной тишине — никто не жаловался, ничего не спрашивал, не плакал, не стонал.
Они были закутаны в какое-то тряпье, и в полумраке нелегко было различить, мужчины ли это или женщины. Но, кажется, женщин было больше. Некоторые, очутившись на земле, делали попытки подняться и идти. Однако большинство могло только лежать.
Особенно поразило Лунина лицо мужчины, внезапно появившееся на приставной лестнице, ведущей из самолета вниз. Яркий сноп лучей озарил его. Может быть, именно этот свет придал особую значительность лицу. Это было очень худощавое, измученное, но твердое, суровое лицо, опушенное мягкой бородкой, казавшейся при свете фар почти черной. Одет этот человек был в лохмотья шинели, а на руках у него сидел ребенок, закутанный в одеяло. Тоненькое детское личико с испуганными глазами прижималось к его щеке. Девочка лет трех, не старше.
Чьи-то руки потянулись к нему из тьмы, чтобы принять ребенка, но девочка в страхе прижалась к нему еще сильнее, и он сказал:
— Не надо.
Он медленно спускался со ступеньки на ступеньку. Идти ему было трудно — он, кажется, хромал. Кто-то протянул руки, чтобы его поддержать.
— Я сам! — проговорил он.
— Командир отряда с дочкой, — сказал кто-то из стоявших в темноте позади Лунина.
— А мать тоже тут?
— Говорят, тут.
Лицо девочки сморщилось:
— Мама!
— Здесь, здесь мама, — сказал ей отец, с силой прижимая ее к себе и осторожно ступая на землю.
Он поднес девочку к носилкам, которые поднимали с земли два санитара. Лунин только сейчас заметил и эти носилки, и неподвижную, закутанную женскую фигуру, лежавшую на них.
Человек в рваной шинели нагнулся над лицом женщины.
— Лиза!
Лицо женщины чуть-чуть шевельнулось.
— Лиза! Это я! Мы приехали, Лиза! Все кончилось. Ну, посмотри на меня, Лиза! Лиза!
Лицо женщины двинулось. Она открыла глаза.
И Лунин узнал ее сразу, узнал безошибочно. Узнал, хотя освещена она была еле-еле и почти вся заслонена от него склонившимся над нею мужем.
— Пора! Отправляйте!
Носилки с Лизой уже несли к машине, и муж, прижав к себе девочку, хромая, шагал рядом с носилками. Машины уже гудели и вздрагивали. Носилки внесли в машину, чьи-то руки втащили туда и девочку, помогли войти мужчине.
Дверца захлопнулась, машина двинулась. Свет фар пополз прочь, удаляясь.
Лунин стоял в темноте и смотрел вслед.
Глава четырнадцатая
На запад!
Марья Сергеевна с осени 1942 года жила в маленьком городке на Урале и работала в вывезенной из Ленинграда школе.
Городок этот — еще недавно рабочий поселок со старинным, основанным в XVIII веке заводом, — в годы войны разросся необыкновенно и был переполнен людьми, промышленными предприятиями и государственными учреждениями. Тут расположились и две швейные фабрики из Белоруссии, и крупный металлургический завод, перевезенный вместе со всем оборудованием и всеми рабочими с Украины, и текстильный комбинат, и несколько эвакуированных школ, и даже два научно-исследовательских института. И все эти заводы, фабрики, школы, институты работали с полной нагрузкой — выпускали оружие, военное обмундирование, учили и воспитывали детей, производили научные исследования. А люди, приехавшие сюда вместе с этими предприятиями и учреждениями, теснились в почернелых от старости, низких рубленых домах, раскинутых между буграми, поросшими темным ельником, и холодной, угрюмой, но величаво красивой рекой.
Ленинградская школа помещалась в длинном двухэтажном старом бревенчатом доме под железной крышей. Марья Сергеевна преподавала русский язык и занимала должность заведующей учебной частью, то есть была вторым лицом после директора. Детей нужно было не только учить, но и кормить, и одевать, и лечить; нужно было стирать им белье и писать письма их родителям, нужно было отапливать помещение, мыть, чистить, убирать и чинить крышу, и прочищать дымоходы, и разбирать ссоры, и ладить с директором — женщиной деятельной, энергичной, но суховатой, без всякой душевной тонкости, пристрастной к формальностям и порой вздорной. Марья Сергеевна поднималась в пять часов утра и ложилась после двенадцати. Своих детей, Ириночку и Сережу, видела она теперь только вместе с другими детьми — они жили и учились наравне со всеми прочими школьниками. От голода Марья Сергеевна оправилась и стала даже полнее, чем была перед войной, но многого вернуть уже было нельзя: лицо несколько потемнело, пожелтело, возле глаз появились морщинки, и нередко мучили ее изнурительные головные боли, которые она переносила на ногах, потому что слишком много было работы. Уезжая из Ленинграда, обессиленная, она не взяла с собой никаких вещей, и теперь ни ей, ни детям ее нечего было носить. Круглый год ходила она в своем единственном шерстяном платье, в потасканном старом пальтишке, а в холодную погоду обматывала голову шерстяным