Меня начало трясти, как в лихорадке, и я заплакал.
— Дайте ему воды. Помогите сесть, — сказал седой и кивком головы показал на лавку у стены.
Я сел, понемногу пришел в себя.
— Кто вы такой, как вы здесь оказались?
Я рассказывал сбивчиво, многословно. Вдруг меня ожег страх, что мне не поверят, я стал говорить еще путанней.
Седой чуть поднял руку:
— Подождите, не торопитесь. Отвечайте на вопросы: кто вы, откуда? Как оказались в этих местах?
Я замолчал, собираясь с мыслями, а потом заговорил уже спокойнее. Сказал, что в сороковом году я был послан в Каунас, и про все, что затем со мной случилось.
Не знаю, сколько я говорил, но седой слушал меня очень внимательно, изредка кивал головой и посматривал на молодого человека в плаще, который стоял возле двери. Я закончил рассказ и положил на стол карту, документы убитых мною гитлеровцев, кинжал и вещевой мешок. Потом я попросил разрешения раскроить голенища сапог и вынул из-за подклейки свои записки о начале войны.
Молодой человек в плаще подошел к столу и вместе с седым долго рассматривал документы. Потом седой сказал молодому:
— Отведи его в бункер номер четыре.
— Идем! — сказал тот и пошел впереди меня.
Утром я уже знал, что нахожусь в большом партизанском отряде, оседлавшем часть Гродненской пущи».
«В партизанском отряде я воевал и исполнял обязанности переводчика. Блокирование партизанской пущи, о котором сообщал в своем неоконченном письме девице солдат, обошлось фашистам очень дорого. Партизаны захватили живьем девятнадцать карателей. Их допрос шел с утра до вечера, так что работы мне было хоть отбавляй. Допросы вел тот седой в тельняшке. Он был командир отряда, и все партизаны звали его Дедом: «Дед приказал», «Дед сказал», «Ходил к Деду».
Мне врезался в память допрос одного гитлеровца. Это был человек уже в летах. На вопрос, состоит ли он в партии национал-социалистов, он, страшно волнуясь, ответил, что был социал-демократом и почти коммунистом, а с того момента, как Гитлер захватил власть, он-де ушел в себя. Именно так он и выразился, и я точно перевел: «Ушел в себя».
Дед усмехнулся в седые, пожелтевшие от никотина усы, неторопливо набил махоркой сделанную из плексигласа полосатую трубку, раскурил ее и спросил:
— Как же это понимать — ушел в себя?
Пленный угодливо и многословно стал объяснять. Он говорил примерно так:
— Пока Гинденбург еще держал власть и открыто высказывал свое неуважение Гитлеру, я мог надеяться на что-то, но, когда коричневые рубашки взяли верх, я счел за лучшее удалиться от всего, что было политикой…
Дед перебил его:
— История о том, как вы из почти коммуниста стали фашистом, нас не интересует. — Дед с остервенением стал выколачивать о стол погасшую трубку. — Вы нацист?
— Да, но нацист нацисту рознь.
— Никакой разницы мы что-то не заметили. Все вы одинаково охотились на партизан. И вы лично убили очень хорошего человека, который виноват перед вами только в том, что не пожелал, чтобы его родина стала колонией Гитлера.
Дед встал и приказал дежурившему в дверях партизану увести пленного. Но это оказалось делом нелегким. Гитлеровец ухватился за стол, потом пытался упасть перед Дедом на колени. Но, когда дюжий парень схватил его поперек туловища и, как мешок, понес к дверям, он стал кричать, что великая Германия все равно победит.
Дед смеялся:
— Вот он и вышел из себя.
Потом допрашивали гитлеровца, который был года на два моложе меня. Он был в чине капрала и командовал группой карателей. Когда его брали в плен, он одного партизана убил, другого тяжело ранил. Дед стал спрашивать его о подробностях плана карательной экспедиции. Пленный скривил лицо в презрительной улыбке:
— Зачем вам это? Каковы бы наши планы ни были, они не осуществились.
— Это верно, — согласился Дед, — но, может, вы скажите, кто командовал всей операцией?
— Нет, этого я не скажу.
— Впрочем, мы и без вас знаем. Майор Фогт, Иохим Фогт, по прозвищу Сеттер. Не так ли?
Пленный засмеялся:
— Зачем терять время на вопросы, если вы действительно все знаете без моей помощи?
Дед обратился ко мне:
— Скажи ему, что мы можем его расстрелять.
Пленный пожал плечами:
— Неизбежные издержки драки. — Он помолчал и вдруг с фанатически горящими глазами выкрикнул: — Каковы бы ни были наши издержки, гений фюрера победит!
— Придет час, мы расстреляем и вашего фюрера, — тихо произнес Дед. — Или лучше — повесим.
Пленный побагровел, стал кусать запекшиеся губы, а потом твердо произнес:
— Фюрер — это Германия! Он бессмертен…
Дед долго молчал, не сводя глаз с пленного, раскурил трубку и потом дал знак увести его.
Когда дверь за ним закрылась, Дед сказал мне:
— Видел? Вот такие типы — главная сила Гитлера и главная трагедия немецкого народа. Такие идут на все. Не задумываясь, сделает все, что нормальному человеку не может даже прийти в голову. Наверное, потому они и зовут себя сверхчеловеками.
Дед надолго замолчал. Трубка у него опять погасла, он посопел ею и сердито сунул трубку в стол.
— Знаешь, о чем я думаю? — спросил он, смотря мимо меня. — Даже после полной нашей победы такие еще останутся в Германии. Сколько будет хлопот с ними и у немцев и у нас, страшно подумать…
Я задумался о своем…
Крепка ли моя вера? Глубока ли она?.. В бою, на станции, я увлек за собой товарищей криком: «За Родину!» Но что для меня означал этот лозунг? Что за ним стояло? Было ли за ним полное понимание высокого идейного смысла борьбы? И я вынужден был сознаться себе, что за этими словами крылось нечто туманное, хотя и по-настоящему дорогое. Это и милая моя Москва, и дорогие мои старики, и беспечное детство, и уверенная юность, и что-то еще не менее дорогое, но еще более неясное.
Я хочу быть сейчас предельно правдивым перед собой и потому говорю — крепость моей веры была тогда весьма условна. Моими поступками больше руководил романтический порыв, самолюбивое желание не оказаться хуже других. Мне трудно об этом писать, но я пишу, потому что мне кажется — это очень важно. Ведь я не один такой, я один из многих моих сверстников, которые вступали в жизнь, принимая как должное все, что в ней есть, не задумываясь, какой ценой это завоевано.
Помню, как вступал в комсомол. В заявлении нужно было написать политическую формулировку, почему я хочу быть комсомольцем. И я — отличник, гордость школы — списал эту формулировку у Савки Ручьева, весьма среднего ученика. Партизаны тогда отказались принять меня кандидатом в члены партии, мотивируя отказ тем, что я совершил проступок. А нужно было отказать по причине моей идейной незрелости. Вот это было бы безжалостной, но полной правдой.
Это — о пользе думать. У нас чуть что, принято валить на школу, на комсомол — ах, они недоглядели, ах, они неправильно работают. Но в это время мы сами разве все еще дети? Почему я, уже имея аттестат зрелости, должен считать свою собственную голову глиняным горшком, который, если в него ничего не положат, останется пустым? И доколь же положено жить безответственно?.. Вот об этих своих сомнениях и мыслях я в тот вечер рассказал Деду. Рассказал, абсолютно ничего не тая, на полную чистоту. Он выслушал меня и долго молчал, потом спросил:
— Ты никогда не задумывался, почему мы называем рабочий класс авангардом народа?
— Ну, есть такая формулировка, — ответил я.
— Формулировка, — повторил Дед с грустной улыбкой. — Нет, дорогой мой, это не формулировка, а исторический факт. Рабочий человек на своих плечах вынес всю мучительную тяжелую историю революции. Никто другой не выдержал бы, а он выдюжил. И в рабочей среде, в самой крови поколений сохраняется великое чувство ответственности за дело революции, за ее победу. Наконец, и в наше время рабочий класс, а не кто другой является производителем главных материальных ценностей основы государственной мощи. А это тоже, по Марксу, предопределяет особую, передовую сознательность рабочего человека. Это ты проходил? — Дед смотрел на меня с хитрой, но доброй улыбкой…
Так в этот вечер начались мои беседы с Дедом о понимании жизни.
Да, мне здорово повезло. В том отряде — Михаил Карпович. Здесь — Дед.
…Как я уже писал, Дед сделал меня своим персональным переводчиком и всюду таскал за собой. И чем больше я узнавал его, тем все большее уважение вызывал он во мне. А в конце концов я стал попросту преклоняться перед этим шестидесятилетним неутомимым человеком-самородком.
…Он из крестьян. Деревню покинул, когда ему было пятнадцать лет. В Курске прибился к бродячей цирковой труппе и спустя год уже выступал с самостоятельным номером, который на афишах назывался «Стальной человек-феномен. Стрельба из винтовки монтекристо». Он пулей попадал в ромбик карточного бубнового туза, гасил пламя свечи и в заключение пулей вбивал гвоздь в колоду.