Возле двери Федор Иваныч протянул руку милиционеру.
— Ты сегодня дежуришь, Зыков? — спросил он. Милиционер был малый лет семнадцати, с детскими глазами и узкими плечами, в громадных сапогах.
— Такая судьба, Федор Иваныч! — прокричал он, подняв подбородок (с Федором Иванычем все говорили громко, как с глухим, потому что Федор Иваныч был чех). — Как праздник — мне на дежурство. Каждый раз так.
Видя, что Федор Иваныч улыбается, он и сам улыбнулся, и Федор Иваныч, улыбаясь, вошел в здание.
И поразила Федора Иваныча тишина. Так было тихо, будто вошел он под воду. Высоко над головою в окна врывался горячий свет. Солнечные полосы, как струны, исчертили пространство. Тишина удивила Федора Иваныча. Но сейчас же он вспомнил, что турбина сегодня стоит.
Она казалась маленькой для такого просторного здания. Впоследствии, когда на фабрике будет вторая машина, поставят и вторую турбину, вот сюда, левее. Здание рассчитано на две турбины, но пока второй турбины нет.
Герасим спускался с крыши по железной винтовой лестнице, которая уходила под потолок, извиваясь вокруг высокого железного столба. Всякий раз, когда Герасим пересекал падавший из окна луч, рубаха его огневела. Он вышел как раз навстречу Федору Иванычу.
Волосы, брови, ресницы Герасима были светлы, едва видимы. По румянцу на скулах Федор Иваныч понял, что Герасим доволен, потому, что сегодня праздник и потому, что теплый, пронизанный светом ветер только что обвевал его на крыше, откуда видны и озеро, и фабрика, и вся лесная сторона до горизонта. Федор Иваныч обрадовался, что Герасим доволен, так как и сам был сегодня счастлив. Герасима он любил — все-таки немало они проработали вместе, четыре года, с самого начала постройки. Герасим — здешний, из рыбацкой деревни, а теперь разбирается не хуже инженера.
— Остаетесь, директор? — спросил Герасим, и Федор Иваныч удивился, что слышит его голос: обыкновенно, когда гудела турбина, он угадывал слова Герасима по движению губ.— А я потащусь.
Герасим отлично знал, что Федор Иваныч в этом году не в силах доплестись до первомайской трибуны, а потому сделал вид, что и сам не так уж рад топать по песку с демонстрантами. Но Федор Иваныч нисколько ему не поверил, он по глазам Герасима видел, что его так и несет к медным трубам и красным полотнам. И еще шире растянул улыбкой губы, громко дыша и опираясь на трость.
Герасим подошел к двери и, щурясь от яркости воздуха, глянул наружу.
— Полупаштеннай! — закричал он пронзительно.— Полупаштеннейший!
С детьми и девками Герасим всегда говорил, изменив голос, коверкая слова, будто передразнивая кого-то, а кого — неизвестно. Федор Иваныч тоже, обернувшись, посмотрел на порог и среди голых ракитовых прутьев, торчавших возле тропки, увидел Полупочтенного. То был мальчик лет двух с небольшим, из рыбацкой деревни. На его белесой, как у Герасима, головенке сидел большой картуз. Уже дней пять бегал он босиком, хотя под елками все еще кое-где держался снег. На гидростанции прижился он с конца марта. Каждое утро перебегал он по мосту через канал и появлялся в дверях, сосредоточенный и молчаливый. Герасим и Федор Иваныч работали наверху — там был пульт управления, а Полупочтенный завладевал всей нижней пустынной частью здания, где стояла турбина, огражденная железной решеткой. Гул, заглушающий шаги и голоса, дрожь стен, пульсирующий воздух — все это нисколько его не беспокоило. Единственная известная ему игра заключалась в беготне. Выставив руки вперед, летел он, коротконогий, по линолеуму через весь огромный зал, пока не натыкался ладонями на стену. Потом поворачивал и бежал до другой стены. Утомившись, садился на пол и сидел, загадочный, как Будда.
Посторонние на гидростанцию не допускались строжайше, но тут Герасим проявил попустительство. Полупочтенный получал от него то кусок сахара, то ломоть хлеба с маслом, то холодную рыбью котлетку и поедал без всякой благодарности. Само прозвище свое он тоже получил от Герасима за важность и молчаливость, а может быть, и за то, что несколько напоминал вполне почтенного Федора Иваныча — и головастостью, и вислостью щек, и осанистостью живота.
— Ваш пропуск! — пошутил, увидя Полупочтенного, Зыков и захохотал во всю глотку.
— Проводишь меня, а? — спросил у Полупочтенного Герасим.
— На! — сказал Полупочтенный и протянул Герасиму щепку.
— Беру потому, что от чистого сердца, а так бросил бы.
Герасим взял щепку и пошел вниз по тропке, держа широкую ладонь на спине у Полупочтенного. Зыков хохотнул им вслед и смолк.
Обломки музыки, преображенные далью, касались слуха Федора Иваныча. Звуки, повинуясь переменчивым весенним ветрам, то крепли, то затихали, почти исчезая. Федор Иваныч остался один в примолкшем солнечном здании. С необыкновенной ясностью представил он себе вдруг песчаную площадь перед исполкомом с тяжелыми, темными пятнами пней. Там всегда солнце греет жарче, чем всюду. Демонстранты вязнут в песке, только немногим удастся постоять на пнях. Все глядят вверх, на трибуну, сколоченную из серых, обветренных досок, легкую, как голубятня. На женах — бледно-желтые платья, на стариках — жилеты довоенной синевы. Федор Иваныч помнит время, когда перед этой трибуной собиралось несколько десятков человек. А теперь толпою полна вся площадь, от сосен до сосен. И в первый раз на трибуне нет Федора Иваныча.
А ведь с крыши гидростанции видна вся площадь. Федор Иваныч оглядел винтовую лестницу. Струны лучей уже сдвинулись и больше не озаряли ее. Лестница показалась Федору Иванычу такой доступной и близкой. И не на такие лестницы всходил, бывало, Федор Иваныч без всякого труда. Но за последнее время все расстояния стали для него далекими, все подъемы трудными.
Однако в это утро Федор Иваныч чувствовал себя превосходно. Давно уже он не просыпался таким легким и веселым — он даже как бы слегка опьянел от теплых влажных ветров, от свободного дня, от солнца, от далекой музыки, от легчайшего головокружения. Он обошел умолкшую турбину кругом, думая, чем бы занять себя. Ему хотелось выкинуть что-нибудь легкомысленное, этакое мальчишеское. Раскачиваясь, стуча тростью и улыбаясь, полез он вверх.
Своею былою, фронтовою походкой — так, по крайней мере, ему казалось — прошел он мимо столов, за которыми работали они с Герасимом, мимо распределительного щита, радостно прислушиваясь к мерному стуку подошв.
Распределительный щит гидростанции был невелик, почти весь ток брала фабрика, вот этим рубильником включался рабочий поселок, а вон тем — рыбачья деревня. В двух озерах, лежащих одно над другим и соединенных каналом, скрыта сила, которой мог бы жить целый промышленный город. Но куда девать ее? В лес? Вот когда на том берегу, где впадает сплавная речка, выстроят целлюлозный комбинат, тогда мало будет и двух турбин, не то что одной, и разрастется распределительный щит. Но сегодня контрольные лампочки над рычагами и измерительными приборами были темны — сегодня гидростанция не работала.
Громадною своею ладонью Федор Иваныч взялся за железные перила винтовой лестницы. Закружились все стены и окна. Федору Иванычу пришлось пригнуть голову — лестница строилась не для его роста. Сначала сквозь стекла видел он широкие еловые лапы с нежными, светло-зелеными, мохнатыми побегами но краям. Голубизна только примешивалась. А потом, кроме голубизны в стеклах, ничего не было.
Федор Иваныч устал, и рубаха под пиджаком сделалась мокрая. Он с сожалением подумал, что, пожалуй, придется остановиться. Он глянул вверх: осталось немного, четыре оборота лестницы — и крыша. И Федор Иваныч, вместо того чтобы передохнуть, зашагал дальше.
Напрасно он так поступил.
Когда он поднял руку, чтобы открыть ведущий на крышу люк, сердце его вдруг остановилось. Чувствуя, что плывет куда-то вместе с лестницей, Федор Иваныч томительно ждал возобновления ударов. Первый удар сердца был как удар колокола. Федор Иваныч втянул в себя воздух и выдохнул его. Ноги Федора Иваныча стали слабы, как пустые мешки. Перила едва доходили ему до пояса, и он понял, что сейчас перегнется, сорвется и полетит вниз. Он обнял чугунный столб, вокруг которого вилась лестница, припал к нему щекой и медленно опустился на колени. Страха он не испытывал, было только неловко перед самим собой за свою слабость. Он улыбался по-прежнему.
Ему удалось подняться с колен. Он открыл люк, выбрался на гремящую железную крышу, сел и широко расставил жирные ноги.
Ветер был переменчивый и слоистый — с не оттаявших еще болот веяло холодом и сыростью, с нагретых солнцем песков несло теплом, запахом сухого валежника. Отсюда весь мир был лесом, темно-зеленым вблизи, лиловым вдали. Как осколки громадного разбитого оконного стекла, светлели в нем озера и реки. Пятна снега лежали еще на впадинах. От берегов тянулись желтые косяки песка, окаймленные низкорослой сосной. Серо-голубые полосы прежних лесных пожарищ, заросших вереском и голубикой, уходили к горизонту. Линия железной дороги, неестественная своей прямизной, едва угадывалась за вершинами дальних елей. Паровозный дымок, нежно-белый, висел, казалось, на одном месте, не двигаясь.