И вот, Ахилл сидел в шатре у себя, удалившись от славы своей, и играл на лире Патроклу — единственному, кто мог его понять, — когда к нему пришли царские послы. Греки были в отчаянном положении, так что царю пришлось нахлебаться грязи. Ахиллу и девушку его отдадут; а кроме того он еще и на дочке Агамемнона жениться может, и огромное приданое получит землями и городами, и даже одно только приданое может взять, если захочет, без неё…
Как и всем при кульминации трагедии, — хотя и знают, чем всё закончится, — мальчику очень хотелось, чтобы на этот раз всё было хорошо. Пусть Ахилл смягчится, пусть они вместе с Патроклом пойдут в бой, вместе, плечо к плечу, пусть будут счастливы, пусть победят… Но Ахилл отвернул лицо своё. Они слишком много хотят, сказал он. «Потому что моя богиня-мать сказала, я несу в себе две смертных судьбы. Если останусь под Троей и буду сражаться, то не вернусь домой, но завоюю бессмертную славу. А если уеду домой, в любимую отчизну, то слава будет не так велика, зато у меня останется длинная жизнь, смерть не скоро ко мне придёт». Теперь его честь уже восстановлена — он выберет вторую судьбу и поплывёт домой…
Но третий посол ещё не говорил. Теперь он вышел вперёд; старый Феникс, знавший Ахилла, когда тот ещё ребёнком у него на коленях сидел. Когда собственный отец выгнал Феникса из дому и проклял, царь Пелей его усыновил. У Пелея ему было хорошо, но отцовское проклятие действовало, и он был бездетен. И он выбрал себе в сыновья Ахилла, чтобы когда-нибудь тот смог избавить его от бед. Теперь, если Ахилл отплывёт — он уедет с ним. Он ни за что не оставил бы Ахилла, даже за то, чтобы снова стать молодым. Но тут он стал умолять Ахилла, чтобы тот уважил его просьбу и повёл греков в бой.
Мальчик отвлёкся от рассказа и ушёл в себя. Он не хотел откладывать, ему не терпелось, он хотел тотчас же наградить Лизимаха подарком, о котором тот всегда мечтал. И ему казалось — он сможет.
— Я бы сказал «да»! Если бы ты меня попросил — я бы сказал «да»!.. Почти не замечая боли в растянутой ноге, он повернулся и обхватил Лизимаха за шею. Лизимах обнял его, не скрывая слез. Мальчика они не расстроили: такие слезы Геракл дозволяет.
Иметь под рукой нужный подарок — это большое счастье; и подарок этот был настоящий. Он вовсе не обманывал, он на самом деле любил Лизимаха, хотел бы быть вместо сына ему и отвести от него все беды. Если бы Лизимах пришёл к нему, как Феникс к Ахиллу, — он согласился бы на всё; он бы повёл греков в бой, он бы выбрал первую из судеб — никогда не вернуться домой в любимую отчизну, никогда не дожить до старости… Всё это было правдой — и счастьем!.. Так надо ли говорить, что всё это он сделал бы вовсе не ради Феникса? Он бы это сделал ради вечной славы.
Большой город Олинф, на северо-восточном побережье, сдался царю Филиппу. Сначала в город вошло его золото, солдаты потом.
Олинфийцы давно уже с тревогой смотрели, как растёт его могущество. Долгие годы они укрывали двоих его незаконнорожденных братьев, претендовавших на трон; стравливали его с афинянами, — когда это было им выгодно, — а потом заключили с Афинами союз.
Сначала он позаботился о том, чтобы подкупленные им люди в городе разбогатели и показали это остальным. Их партия росла и усиливалась. На юге, на Эвбее, он разжигал восстание, чтобы афинянам хватало забот у себя дома. И всё это время он вёл бесконечные переговоры. Посылал в Олинф своих послов и принимал их послов у себя, долго и подробно обговаривая условия мира, — а сам пока захватывал земли вокруг.
Когда это было сделано, он предъявил им ультиматум. Кто-то должен был уйти — или он, или они, — и он решил, что уйдут они. Если бы они сдались, то могли уйти с охранной грамотой. А их союзники-афиняне уж конечно позаботились бы о них.
Но, вопреки партии Филиппа, Олинф проголосовал за войну. Они дали несколько сражений, которые ему недёшево обошлись, прежде чем его клиенты сумели проиграть пару битв, а потом и открыть ему ворота.
Теперь он решил предупредить всех остальных, чтобы никому больше не хотелось доставлять ему столько хлопот. Пусть Олинф послужит примером. Мятежные полубратья умерли на копьях гвардейцев… А вскоре после того через всю Грецию потянулись на юг караваны скованных цепями рабов. Их вели профессиональные работорговцы — или те люди, чьи заслуги Филипп хотел вознаградить. Города, с незапамятных времён привыкшие к тому, что всю трудную работу делают фракийцы, эфиопы или широкоскулые скифы, теперь с возмущением смотрели, как мужчины-греки таскают тяжести под кнутом, а девушек-гречанок продают в бордели на невольничьих рынках. Глас Демосфена призывал всех порядочных людей объединиться против этого варвара.
Македонские мальчишки смотрели, как мимо них проходят бесконечные колонны отчаявшихся людей; как плачут ребятишки, бредя в пыли, цепляясь за подолы материнские… В этом зрелище было древнее предостережение: вот оно, поражение, — не напрашивайся на него.
У подножья горы Олимп, у моря, — город Дион, священная скамеечка под ноги Зевсу-Олимпийцу. Здесь, в священный месяц бога, Филипп устроил празднества в честь своей победы; с таким великолепием, какого и сам Архелай не знавал. Со всей Греции съехались на север почётные гости; а кифаристы и флейтисты, рапсоды и актёры состязались за золотые венки, пурпурные ризы и кошели, набитые серебром.
Собирались ставить «Вакханок» Эврипида. Когда-то Эврипид поставил их впервые на этой самой сцене. Теперь декорации с фиванскими холмами и с тамошним царским дворцом писал самый знаменитый театральный художник из Коринфа. Каждое утро было слышно, как трагики на своих квартирах тренируют голоса, от божьего грома до девичьих нежных трелей. Даже у всех учителей были выходные дни, каникулы. А у Ахилла и его Феникса (прозвище прилипло тотчас) был свой собственный порог Олимпа, и картины празднества тоже свои. Феникс рассказывал Ахиллу свою собственную «Илиаду», о которой Тимант и понятия не имел. Увлечённые своей игрой, они никому не причиняли хлопот.
А в день бога, что празднуется ежегодно, царь задал грандиозный пир. Александр должен был там появиться; но чтобы ушёл раньше, чем начнут пить. На нём был новый голубой хитон с золотым шитьём; тяжёлые волнистые волосы завиты в кудри… Он сидел на трапезном ложе в ногах у отца, а рядом был собственный серебряный кубок. Зал сверкал огнями бесчисленных ламп; сыновья вождей и царские телохранители ходили меж царём и его гостями, разнося подарки.
Там было и несколько афинян, из тех что хотели мира с Македонией. Мальчик заметил, что отец следит за своей речью. Пусть афиняне помогали его врагам, пусть они опустились до заговора с персами, — хотя их предки под Марафоном сражались, — но они из всех греков греки, а отец мечтал стать греком.
Царь кричал в Зал — спрашивал одного из гостей, что это он невесел. Это был Сатир, великий афинский комедиант. Добившись чего хотел — обратив на себя внимание, — он теперь очень забавно изобразил испуг — и сказал, что вряд ли осмелится признаться, чего бы ему хотелось. «Только скажи, — крикнул царь, протянув к нему руку. — Скажи!»
Оказалось, что он хочет свободы для двух юных девушек, которых увидел в толпе рабынь; это дочери его друга-гостеприимца из Олинфа. Он хотел их избавить от этой судьбы и дать им приданое. Это просто счастье, — закричал царь, — выполнить столь великодушную просьбу. Раздался шум рукоплесканий, в зале словно потеплело. Гостям, по дороге сюда проходившим мимо загонов с рабами, есть стало чуточку полегче.
Начали вносить гирлянды; и большие тазы со снегом, принесенным с Олимпа, чтобы охлаждать вино. Филипп повернулся к сыну, смахнул назад влажные, уже потерявшие завивку волосы с его горячего лба, поцеловал этот лоб под восхищённый ропот гостей и отослал его спать, бегом. Александр соскользнул на пол, попрощался с гвардейцем у дверей — тот был другом его — и помчался в покои к матери, всё-всё ей рассказать.
Он ещё не успел коснуться двери, когда ощутил какое-то предупреждение изнутри.
В комнате был тарарам. Женщины жались друг к другу, словно испуганные куры. Мать его, всё ещё одетая в то самое платье, какое надела, чтобы петь с хором, шагала из угла в угол. Туалетный столик был перевёрнут; одна из девушек стояла на четвереньках, подбирая иголки и булавки. Когда открылась дверь, она уронила кувшин и пролила краску для век. Олимпия, шагнула к ней и так ударила по голове, что та рухнула на пол.
— Убирайтесь отсюда! Все убирайтесь!.. Суки!.. Раззявы… Дуры!.. Убирайтесь все, оставьте меня с сыном!..
Он вошёл. С лица его градом катился пот — вытекала жара в зале и то разбавленное вино, что успел выпить за едой, — а в желудке было нехорошо, тяжесть. Он молча направился к ней. Женщины убежали; она бросилась на кровать и начала кусать и бить подушки. Он подошёл и встал рядом на колени. Когда погладил ей волосы — свои руки показались холодными… Он не спрашивал, в чём дело.