— Смотри-ка — никого, — сказал Лёшка.
Он посмотрел на меня, и я понял, о чём он думает… Я и сам этого боялся.
— Неужели мы одни? — спросил я у Лёшки. — Неужели мы одни ушли?
— Прямо не знаю, — сказал он упавшим голосом.
— Может, постоим немного?
— Дай освоиться, — сказал Лёшка.
Мне почудился треск сучьев.
— Тихо! — сказал я шёпотом. — Идут!
— Фриц?
— Не знаю…
— Прячься…
И Лёшка зашёл за огромную ветлу, стоявшую у дороги. Мы спрятались за кривое двустволое её тело.
— Не может быть, чтоб фриц, — шепнул Лёшка.
Треск становился всё сильнее, ближе к нам, и противно было то, что у меня забилось сердце. Но я решил, что, если это фашисты, я брошусь к ним навстречу и хоть одного да задушу. Среди деревьев замелькали какие-то силуэты, и я увидал ватники. Лёшка перевёл дыхание: наверно, и он переживал. На дорогу вырвались люди. Это были Степан Михалыч, Каторга и Тележка.
— Вот она, дорога, — сказал Степан Михалыч. — Сейчас определимся — что и как. Не робь, Телега!
— Москва где? — жадно спросил Каторга.
Степан Михалыч встал на дорогу и резко рубанул рукой куда-то наискосок и вправо.
— Вот, — сказал он, — так держать, и будет тебе Москва.
Мы с Лёшкой вышли из-за ветлы.
— Глядите, товарищи, Митя, — сказал Тележка и нежно улыбнулся. — Митя и Лёша. Наши.
Мы подошли к своим. Мы молчали, они трое и мы с Лёшкой. Мы только смотрели друг на друга. Как будто десять лет не виделись. Я чувствовал, что все сейчас плачут.
— Вот оно как вышло, — сказал Степан Михалыч виновато.
— Да, — сказал я, — хуже не бывает.
— Серёжка-то… — сказал Лёшка и отвернулся.
Все замолчали. Словно сняли шапки у свежей могилы. Степан Михалыч двинулся первым. Мы пошли за ним.
— Наших там тыщи три осталось, — сказал Тележка.
— Больше.
— Уйдут! Многие ушли, многие вырвутся.
— Где ж они?
— Прячутся…
— Или другими дорогами идут…
— Тут кто как сможет, — сказал Каторга.
На дороге, по которой мы шли впятером, было пусто, и лес стоял сквозной и пустой, и небо было пустое. Стрельба позади прекратилась, и это был плохой признак.
— Всё, видно, заняли Щёткино, — сказал Степан Михалыч.
— Теперь польётся наша кровь…
— Пойдут теперь расправляться… Коммунистов искать… — сказал Лёшка.
— И некоммунистов тоже, — сказал Тележка.
— Коммунистам хуже всех, — повторил Лёшка печально.
— У меня отец коммунист и брат тоже.
— Теперь и не узнаешь, кто коммунист, кто нет, — процедил Каторга.
Степан Михалыч остановился и поглядел на него в упор.
— Я член партии непобедимых коммунистов, — громко сказал Степан Михалыч, и губы его побелели. — Я член партии, и ты можешь называть меня комиссаром, Каторга.
Он отвернулся и пошёл дальше. Мы двинулись за ним. Каторга перегнал его и заступил дорогу.
— Каторга да Каторга, — сказал он тихо. — Сколько можно? Какой я Каторга, я Гришка Полещук! Я вас очень уважаю, Степан Михалыч.
Тот двумя кулаками расшебаршил свою бороду.
— Пойдёшь со мной, Гриня, — сказал он Каторге. — И ты, Телега, пойдёшь со мной. Нельзя мне вас всех вместе вести, а вдруг да я что и не так сделаю. Не туда вас заведу. Пусть мы разделимся.
— Нет, мы вместе, — сказал я.
— Это мой приказ, — сказал Степан Михалыч. — Теперь пришло расставанье, Митя. Мы трое вон там пойдём, — он показал направление. — На Боровск. Мы будем его огибать справа и, может, выйдем на железную дорогу. А вы, Митя с Лёшей, вот здесь идите. — Он и нам показал, где бы нам, по его мнению, лучше было идти. — Вы всегда вместе, вы дружки, вам вместе надо. Теперь: в Москву придёте, вступайте в армию, ребята, добровольно идите. Вы теперь народ подготовленный. Ну всё. Два, значит, у нас отряда во временном отступлении. Всего вам, ребята!
Он протянул мне тёплую, согретую добром руку. Я пожал её. Прощай, Ячмень и Лён! И если навсегда, то навсегда прощай. Тележка протянул мне свою узкую руку, я взял её и покрыл сверху левой рукой. Он тотчас же положил свою левую руку на мою. Мы трясли так руками, смотрели друг на друга, что-то хотели сказать друг другу и не смогли, постеснялись.
— До свиданья, — сказал Тележка.
— До свиданья, — сказал я.
Потом я пожал корявую руку моего товарища Гришки Полещука — грязную корявую руку человека, которого мы несправедливо дразнили Каторгой…
Лёшка простился тоже. Они пошли по большой пустой дороге к далёкому горизонту, а я смотрел им вслед и понимал, что это уходят из моей жизни люди, без которых мне никогда не будет вполне хорошо.
— Айда и мы, — сказал Лёшка.
19
Мы шли с ним скорым приёмистым шагом по огромной размётанной дороге, тянущейся сквозь низкий красноватосерый осинник. День перевалил на вторую половину, грязь на дороге уже начала застывать в предчувствии ночного заморозка, идти стало легче, и мы прошли уже вёрст шесть или восемь, не встретив ни одного человека.
— Где теперь наши? — сказал Лёшка.
— Какие?
— Кто вышел оттуда.
— Плутают…
— Повидать бы…
— А может, кто-нибудь сзади идёт, кто позже добрался до дороги.
— Покричим?
Мы несколько раз останавливались и кричали. Никто не откликнулся.
Мы были одни с Лёшкой. Словно одни во всей России, так пусто было вокруг. И мы снова шагали с ним по дороге вперёд и сворачивали у развилков, не раздумывая. У нас появилась уверенность, что мы не можем ошибиться и мы выйдем к Москве. Крупинки железа притягиваются к магниту, они не ошибаются никогда.
— Такому человеку, — сказал Лёшка, и голос его дрогнул, — такому человеку надо поставить памятник. Узнать, где он жил, и на его улице поставить памятник. Пусть малые дети на него восхищаются и все другие тоже.
Я сказал:
— Да. Серёге надо памятник.
— Приду домой, — сказал Лёшка, — доберусь только до дома, мать повидаю и спать не лягу, побегу записываться в добровольцы. Теперь-то меня возьмут… Теперь люди нужны. Верно?
Я сказал:
— Верно.
Лёшка посмотрел на меня и понял:
— Хорошо бы, — сказал он, — нам быть вместе. Да, Митя?
Я сказал:
— Гроб дело. Меня не возьмут.
Несколько минут он молчал, потом зашёл ко мне слева и горячо заговорил:
— Я знаю, что надо делать. Нам с тобой, Митя, одна дорога. Нам надо в партизаны идти, вот куда!
Я посмотрел на Лёшку. Это было как озарение. Как я сам не додумался до этого?
Я сказал:
— Ты, Лёшка, бог!
— Верно? — Он как будто даже удивился похвале. — Значит, пойдёшь? В партизаны, да, Митя?
Я сказал:
— Я тебе могу поклясться. Я не знаю даже, как я это сам не дотумкался. А что ты это так быстро сообразил, я тебе никогда не забуду. Значит, идём?
Лёшка сказал:
— Факт. Возьмут, не бойся. Мы вместе будем. И не беспокойся, что ты хромой, ты молодой, ты сильный, у тебя руки, как камень.
Он просто лечил меня, этот парень.
— Ты ходкий, ты же быстро ходишь, ты никогда не отставал. Я тоже, как медведь, здоровый. Мы с тобой так возьмёмся, мы такое ему устроим! У него и правда под ногами земля загорится.
Ну и здорово же он говорил, Лёшка Фомичёв — златоуст, ничего не скажешь. Я даже засмеялся от удовольствия.
А он продолжал:
— И мы с тобой ещё до победы доживём, увидишь! Она скоро будет, не думай! Это он временно прёт, на шарапа берёт, а мы ещё не опомнились. А потом такое будет, что он и кишок не соберёт, да, Митя?
Я сказал:
— То есть конечно!
— Вот, — сказал Лёшка удовлетворённо, — мы его добьём, а потом вернёмся домой и будем жениться…
Я сказал:
— А на ком? У тебя есть?
Лёшка засмеялся и стал глядеть в сторону.
— Есть одна.
— Как звать?
— Таська! — сказал он и улыбнулся снова. У него улыбка была замечательная, добрая очень.
Я сказал:
— Что ж ты невесту так называешь несолидно — Таська!
— Какая ж она невеста. Она в седьмом классе. Таська и есть!
— Ну да? — я очень удивился. — Она что, школьница? А как же она согласилась?
— Она не соглашалась, она и не знает даже ничего…
— То есть как не знает? Чего не знает?
— Ну что я на ней женюсь!
— Как же она не знает?
— Ну, не знает, и всё. Это я пока один решил. Я её заприметил и решил.
Я сказал:
— Ну ты и ловок. Прямо чёртов сын!
Лёшка снова засмеялся. Этот разговор будоражил его и счастливил, и ему ещё хотелось про это говорить, он ведь мальчик был, совсем мальчик.
— Вот, значит, годика через три я на ней и поженюсь!
— Ну, победа-то раньше будет, — сказал я.
— Это конечно, но я всё равно подожду. Тут особо торопиться нельзя, да и родители её не отдадут раньше…
— А у неё кто родители?
— Академики какие-то…
— Значит, ты будешь тоже академик?