Солдатская масса напирала на окошко. Все были в сильном напряжении. А он педантично спрашивал стоящего перед ним: «Личный номер, солдат?» — и записывал, светя себе маленьким фонариком. «Эта ручка не пишет. Что за ручки присылают на склад? Есть у кого-нибудь ручка?» Никто не отвечал. Кладовщик в сердцах отшвырнул ее и закрыл окно. Какой-то патрульный офицер пришел на склад за биноклем. Ему в джипе нужен бинокль. Увидел нас и крикнул: «В чем дело? Почему задержка?» Ему объяснили, что кладовщик ушел искать ручку. «Вы что, спятили? Не понимаете, что происходит? Люди там на Голанах гибнут, а вы ищете, чем писать?!» Не ожидая ответа, офицер с силой ударил по ящику с оружием. Ящик раскололся. Десятки смазанных «узи» вывалились и покатились по земле. Солдаты похватали их и побежали назад, к танкам. Ремни для «узи» лежали отдельно, в связке. Кто успел, тот взял.
Гиди крикнул:
— Наводчик! Трогаемся!
Я схватил «узи». Ремень не успел.
В одной руке у меня «узи», в другой — фляга с водой. Опираясь обоими локтями о крышку командирского люка, я подтянулся и быстро спрыгнул на землю. Знал, что танк может взорваться каждую минуту со всеми снарядами вместе. Увидел снаружи измученного Эли: все утро, без передышки, подавал он снаряды. Лицо напряженное, закопченное, комбинезон пропах потом. В руках граната. Гиди тоже выпрыгнул.
— Стоп! — кричу я. — Где Рони? Он не вылез! Может быть, нарушена связь и он не слышал?
Вокруг нас свистят пули. Я подбегаю к кабине и изо всех сил кричу: «Рони, вылезай!» И он отвечает так тихо: «Не могу. Я заперт. Не могу открыть люк. Твоя пушка мешает».
Все танкисты это знают: когда пушка над люком водителя, он выйти не может. И вползти внутрь не может тоже. Водитель всегда напоминает наводчику, чтобы не забыл сдвинуть пушку. Когда проезжали мост Бнот-Яаков, Рони сказал мне: «Если случится что-нибудь, не забудь про люк». Я взобрался на танк, на свое место. Электрическое поворотное устройство не работало: альтернатор вышел из строя. Когда он нужен, он всегда не работает. Я попытался повернуть ручку. Поддавалась с трудом. Я бил по ней изо всех сил, торопился. Знал, что мы оба сейчас являемся прекрасной мишенью. Все наводчики любят стрелять по танку, который уже подбит. Удобная цель. А уж тот, кто подбил, наверняка выстрелит снова, и сейчас он целится повыше — в башню. По-видимому, приказы у них такие же, как у нас. Ручка немного поддалась. Я спрашиваю: «Рони, теперь ты можешь?» — «Нет, — отвечает он тихо, — продолжай крутить вправо, быстрее». Я стараюсь, но ручка не двигается. Что-то ей мешает. Очень болит рука. Я беру килограммовый молоток, который перед самым выходом из Ифтаха Эли нашел в сумке с инструментами, валявшейся на складе на полу. Я бью молотком. Ни о чем не думаю, только об этой ручке. Она двигается. Двигается. А сейчас — быстрее. «Рони! Ты можешь?» — «Да, — отвечает. — Почти. Нет, недостаточно. Поверни немного еще».
У меня в руках больше нет сил. Ручка продолжает сопротивляться. Еще раз молотком. И еще раз. «Я вышел!» — кричит Рони.
Я выпрыгиваю. Сейчас мы все четверо вместе. Гиди указывает направление. Туда. Скорее. Бегом. Бежим, пригнувшись, по базальтовым камням, под пулями. Нас увидели. Шпарят из пулеметов. Густой огонь. Над головами летят осколки камней. Я помню: под огнем надо бежать зигзагом, пригнувшись как можно ниже, чтобы мишень — ты! — стала меньше и трудноразличимой. Так нас учил Вальберг, суровый командир взвода, когда мы тренировались в прыжках с парашютом. Рота была смешанной: йешиботники и ребята из НАХАЛа[36]. «Я научу вас, что значит быть солдатом. Добьюсь, чтобы это вошло у вас в плоть и кровь. Тот, кто не пробежит как следует личную дистанцию, ночью будет взбираться вверх по холму с носилками. Сейчас вы воспринимаете это как измывательство — и негодуете, — говорил Вальберг, — на войне скажете мне спасибо». Кто тогда думал о войне.
Эли опустился на землю. Он совершенно обессилел. Все утро беспрерывно заряжал.
— Я дальше не побегу, — сказал он. — Если хотите, бегите. Все равно ничего поделать нельзя.
— Эли, что с тобой? — спрашивает Рони. — Беги! Нам надо бежать.
— Эли, вставай, побежим рядом, — говорю я.
Над нами пролетел кусок скалы, отколотый снарядом.
— Мы же почти добежали, Эли! Почти уже там. Эли, давай!
Он начинает подыматься. Мы ждем. Замечаем, что Гиди убежал вперед. Кричим вслед. Он не слышит. Спустя минуту останавливается, оборачивается к нам и, коснувшись ушей, отрицательно качает головой.
— Гиди не слышит, — говорю я Рони. — Что с ним? Он ранен?
Но нет времени раздумывать. Надо торопиться. Уйти из-под огня. Бежим дальше. Пересекаем шоссе. За ним — насыпь. Там мы залегли. Видим оттуда, как танк Тиктина — раньше он стоял рядом с нашим — быстро отходит назад. Вот он уже почти у шоссе. Мы следим за ним издали. Рони решает идти к Тиктину за водой: кто знает, сколько времени мы проведем здесь, а воды почти не осталось. Он поднимается на насыпь, делает несколько шагов, но тут же бросается на землю и отползает назад. На лице — след ожога. Сирийцы его заметили, они стреляют по всему, что движется. Гиди и Эли лежат, Рони и я следим поверх насыпи за Тиктиным. Их подбили. Танк загорелся. Тиктин и кто-то еще выпрыгивают. Они пылают, как факелы. Катаются по земле и льют на себя воду из канистр. По ним продолжают стрелять. Они ползут в сторону шоссе. Может, мы сумеем им помочь. Но как до них добраться?
По шоссе с севера на юг мчится белый «форд-эскорт». Мы с Рони выскакиваем и пытаемся его остановить. «Наверно, какой-нибудь журналист, говорит Рони, — решил поставить жизнь на кон, лишь бы добыть материал с места боев. Думает, что мы все еще играем в Шестидневную войну». Когда машина приблизилась, мы поняли, что в ней полно раненых. Мы махали руками, молились, чтобы нас увидели. Кто знает, может, это наш последний шанс! Нет. Водитель нас не заметил. Вообще-то, мы не слишком надеялись, что он сможет нас заметить на такой сумасшедшей скорости, но все-таки… Мы потерянно смотрим вслед пронесшейся машине…
Рассказывая это, я еще не знал, как хорошо вышло, что водитель нас не заметил. Через год после войны, на батальонных учениях, я встретил Тиктина: он командовал танком. Я все время смотрел на него, не мог поверить, что он жив. Лицо в шрамах.
— Как тебе удалось спастись? — спросил я его. — Я видел, как ты горел.
Он рассказал, что огонь удалось потушить, но все лицо было в огромных волдырях, и они закрывали ему глаза. Придерживая веки рукой, он пополз к шоссе. «Я увидел машину, которая мчалась с севера. Я знал: жизнь или смерть. Собрал все силы и поднял руку. До сих пор не понимаю, как он заметил меня на такой скорости. Забрал нас обоих. Спас жизнь. Знаешь, кто это был?»
Это был Уриэль Хейфец, один из тех, кого англичане выслали в Эритрею и держали там в лагерях. Организатор всех побегов оттуда. Узник Сиона. С самого начала войны он отправился на своей машине на север, ездил вверх-вниз, на Голаны и обратно, подбирал раненых.
Если бы Уриэль заметил меня и Рони, кто бы спас Тиктина?
Офицеры смотрели на меня, я продолжал:
«…Мы вернулись и залегли. Смотрим на север. Оттуда движутся несколько танков. Мы их опознали мгновенно: Т-55. Ошибиться невозможно. „По-видимому, сирийцы берут наши танки в клещи“, — говорит Рони. Откуда-то прилетел наш „скайхок“ и открыл по ним огонь. Мы решили, что дольше здесь оставаться нельзя. Позвали Эли, Рони потянул за рукав Гиди, и мы пошли. В одном месте под шоссе была проложена водопроводная труба. Может быть, переждать там, под мостиком? — жестами спросили мы у Гиди. Он немного поколебался и решительно сказал: „Нет!“ Мы поняли: слишком близко.
Гиди устал и не слышит. А теперь, вдобавок ко всему, начал хуже видеть. Что с ним случилось? Рони держит его за руку и тянет за собой. Бежим по направлению к перекрестку Васет. Земля под нами дрожит от взрывов. Стреляя во все стороны, проехал сирийский бронетранспортер. Мы пригнулись, и нас не заметили. Но тут в бронетранспортер попал снаряд, и он загорелся. Весь охвачен пламенем. Мощный гул в небе.
Сирийские самолеты типа „Сухой“. Летят очень низко, в прямом смысле слова над нашими головами. Добежали до склона холма. Мертвое пространство. Здесь Гиди остановился. Мы сели. Он снял шлем. На наушниках никакого видимого дефекта. На шлеме вмятина. „Я потерял слух, — шепотом говорит Гиди, — не знаю почему“. Он растянулся на земле. Эли тоже. Все утро без устали заряжал. Не жаловался.
Мы с Рони решили дежурить по очереди. Осмотрелись. Четыре члена экипажа без танка, подытоживаю я про себя. Командир, который оглох; два „узи“ — один на ремне, один без; одна граната, которую Эли захватил с собой, и фляга почти без воды. А что происходит вообще? Вокруг? У наших тяжелые потери. Это мы видели сами. Сирийцы, конечно, скоро будут здесь: слышим шум их грузовиков. Знаем, что за нами больше нет никаких танковых соединений: все танки нашего полка сконцентрировались в районе каменоломни и вышли вместе. Нафах захвачен. Главное — не терять присутствия духа и способности соображать. Я нащупал в нагрудном кармане маленькую книжечку — псалмы, которые мне дала мама, перед тем как мы ушли. Это ее книжечка. Много слез пролито над ней. Мама всегда читала псалмы в Субботу, после минхи. Перед кидушем отец произносил нараспев, умиротворенно: „Господь — пастырь мой, не будет у меня нужды. На пастбищах травяных Он пасет меня, приводит меня к тихим водам. Душу мою оживляет, ведет путями истины ради Имени Своего“. Мне этот псалом всегда казался исполненным безмятежного покоя, так соответствовавшего разлитому в мире покою Субботы. Но сейчас гораздо более глубокий отклик вызывает у меня другой стих: „Даже если иду я долиной тьмы не устрашусь зла, ибо Ты со мной“[37]. Я чувствовал его так, словно он был написан Давидом для меня. Что есть такого в его псалмах, что каждый, кто их читает, убежден, что это для него и про него? Нечто подобное происходит, когда смотришь на портрет человека и тебе кажется, что его глаза пристально всматриваются в тебя и следуют за тобой повсюду — под каким бы углом к портрету ты ни встал.