Да если бы мальчишки всего света сейчас смотрели на него с насмешкой, он все равно взял бы Еленку за руку и пошел с ней по шоссе, гордо подняв голову! И пусть смеются, пусть обзывают женихом. Что они понимают? Разве знают они, какая это девчонка — Еленка!
Но мальчишек не было. И он не взял ее за руку только буркнул:
— Ловко ты их…
И они пошли дальше.
Комендант Штумм удвоил караул возле избы, в которой жил, обвязал голову полотенцем и лег в постель. Собственно говоря, голова у Штумма не болела, от нервного потрясения у него схватило живот. Так бывает с медведями, если их неожиданно напугать. Но живот — под одеялом, его не видно, а обмотанная полотенцем голова — другое дело, тут уж никто не посмеет усомниться в болезни.
Штумм был напуган не на шутку. До сих пор партизаны были для него тенями далеких лесов, силой, почти неосязаемой и легендарной. Где-то на дорогах взрывались машины, в госпиталь привозили подкошенных внезапной автоматной очередью солдат, сгорало подготовленное к отправке в Германию зерно, с исковерканных железнодорожных рельсов, становясь на дыбы и сбивая друг друга, летели под откос вагоны. Но все это было где-то там, далеко, оно раздражало, бесило, но не вызывало страха.
И вдруг — взрыв в управлении войта. Какой-нибудь десяток шагов отделял самого Штумма от смерти. Какое счастье, что старосты немного запоздали и старик Козич прибежал за ним и за Вайнером не в двенадцать, а в половине первого…
Кто-то толкнул стул в соседней комнате. Штумм вздрогнул и судорожно сжал рукоятку пистолета. В дверь постучали. Штумм облизнул губы, но не ответил. Дверь, скрипя на ржавых петлях, отворилась. На пороге стоял Вайнер.
Штумм вздохнул и торопливо сунул револьвер под подушку. Вайнер несколько секунд смотрел на коменданта в упор, не скрывая презрительной насмешки, потом, плотно затворив дверь, молча прошел по комнате и остановился у окна. За мутными от грязи стеклами он увидел множество низких пеньков: комендант приказал вырубить сад, чтобы лучше просматривать местность.
Штумм следил за гостем, не поворачивая головы, кося воспаленными глазами.
Вайнер достал из кармана носовой платок, вытер ладони и, не оборачиваясь, спросил:
— Вы не забыли, что сегодня торжественные похороны невинных жертв, павших от рук бандитов?
Штумм издал неопределенный звук.
— Надеюсь, вы будете присутствовать?
Штумм приподнялся на локте. Под грузным телом хрустнули пружины матраца.
— Я — болен. У меня — голова…
— Сегодня тепло и сухо… Свежий воздух вас вылечит!
— Но у меня еще и желудок… — сказал Штумм упавшим голосом.
Вайнер резко повернулся и посмотрел холодным, не предвещающим ничего доброго взглядом. Штумм осекся и умолк.
— Я жду вас через тридцать минут. — Вайнер стремительно прошел к двери, открыл ее и бросил с порога через плечо: — Или я пошлю вас лечиться на восток!
Дверь коротко взвизгнула.
Штумм откинулся на подушки. Его трясло от бессильной злобы. Потом он сел на кровати и прорычал на закрытую дверь:
— Ублюдок!
Но Вайнер этого не слышал. Он шагал к себе в сопровождении двух автоматчиков. Редкие прохожие торопливо перебегали на другую сторону и жались к заборам. Но он не замечал их. Сегодня он волей-неволей вынужден был сообщить своему начальству о взрыве в управлении войта… И потом, расшифровывая ответную радиограмму, долго кусал губы от злости и досады… В радиограмме был выговор.
Черт с ним, с выговором! Надо действовать решительней. Надо нападать, не давать партизанам покоя ни днем, ни ночью. Окружать. Громить. Жечь. Все уничтожать на своем пути. Надо вселить в людей ужас!
Хорошо, хоть наконец поняли и в Германии, что пока не уничтожены партизаны — порядка не будет! О! Вайнер с партизанами расправится. Он разработает методы борьбы с ними, и имя его прогремит на всю Германию!
Через тридцать минут Штумм явился к Вайнеру.
Похороны трех старост должны были быть пышными. Население оповестили о них заблаговременно. Был вызван военный оркестр из Барановичей. Заказаны нарядные гробы. Подобраны упряжки лошадей.
Сразу после похорон там же, на кладбище, Вайнер предполагал расстрелять на глазах у всех девять человек из числа «подозрительных», схваченных тотчас после взрыва. Вина «подозрительных» не была доказана, но это не имело существенного значения. И пышные похороны и расстрел должны были показать величие власти и послужить грозным предупреждением всем, кто попытается выказать ей неповиновение.
Но планы рушились. Население не явилось на похороны предателей. Люди заперлись в своих домах. Поселок будто вымер.
Оркестр из Барановичей своевременно выехал на грузовике, но в Ивацевичи не прибыл. Похороны задержали, но оркестра так и не дождались. Позже выяснилось, что грузовик напоролся на доски с гвоздями. Оба передних ската оказались проколотыми, заменить их было нечем. И перепуганные музыканты рысью отправились в обратный путь, гремя никелированными трубами.
Чтобы спасти положение, Козич сбегал за Петрусем, и тот пришел с баяном.
Штумм приказал выгнать жителей ближайших домов на улицу. Солдаты начали барабанить прикладами в двери. И вскоре возле госпиталя собралось человек тридцать — старушки, женщины, дети. Они испуганно сбились в кучу, окруженные автоматчиками.
Из ворот госпиталя солдаты вынесли три черных с серебряной каймой гроба. Их установили на обтянутые черным крепом телеги, и процессия тронулась. Впереди каждой упряжки шел солдат и нес на пестрой подушечке, прикрытой тем же крепом, железный крест. Этими крестами Вайнер от имени фюрера наградил покойников. За телегами следовал Петрусь с баяном. За ним — офицеры во главе со Штуммом. Потом — солдаты, за ними три десятка перепуганных жителей. Замыкал шествие отряд вооруженных полицейских. Вайнера не было.
Процессия двигалась по пустым улицам в полном молчании. Слышно было только шарканье ног, смягченное пылью. Откуда-то появившийся Козич с непокрытой головой подсеменил к Петрусю и шепнул:
— Играй.
— Что?
— Похоронный марш.
— С удовольствием, — буркнул Петрусь и растянул меха баяна.
Над процессией повисли звуки похоронного марша, который Петрусь тут же импровизировал. В неведомую мелодию то и дело вплетались старинные песни белорусов — тягучие и печальные. Будто музыкант собрал в своем баяне все слезы, всю печаль земли родной. И еще угрюмей стала тишина поселка. Но не по этим черным гробам плачет баян Петруся. И не трех старост жалеет старуха, что утирает концом серого платка влажные глаза.
Когда процессия остановилась возле кладбища и гробы понесли к старой облупившейся часовне, подъехало два грузовика. Один был с закрытым кузовом. На другом, открытом, сидели автоматчики. Из кабинок выскочили офицеры. Один из них что-то резко приказал солдатам. Те проворно соскочили на землю и кольцом окружили крытую машину. Офицер отомкнул висячий замок на двери кузова.
— Выходить! Шнель!
В узкой дверце появился человек. Босой, в изорванной рубахе. Он остановился и закрыл глаза. После тьмы машины солнце ослепило его.
— Шнеллер! — крикнул офицер и ударил его рукояткой револьвера по босым пальцам.
Человек упал на землю, ничего не видя от боли и яркого солнца. За ним, один за другим, спрыгнули еще восемь. Среди них женщина и парнишка лет тринадцати. Солдаты сбили их в кучу и повели следом за похоронной процессией на кладбище.
Возле часовни трясущийся священник в черной засаленной рясе, торопливо проглатывая слова, отслужил панихиду. Священника немцы тоже откуда-то привезли.
Потом войт, прижимая к груди перебинтованную руку и морщась от боли, сказал речь…
Солдаты ни слова не понимали по-белорусски, но стояли по стойке «смирно». Лица их были равнодушно тупы.
Три десятка жителей, пригнанных на кладбище, не слушали войта. Они смотрели на тех девятерых, что стояли в стороне, в кольце автоматчиков.
Когда войт умолк, Штумм сделал знак солдатам. Они подняли гробы и понесли к приготовленным могилам. Возле свежевырытых ям, опираясь на лопату, стоял одноглазый рыжебородый мужик — известный всему поселку кладбищенский сторож.
Вместо трех могил было вырыто четыре. Козич подскочил к сторожу и прошипел:
— Ты что четыре вырыл? Не знаешь, что три покойничка-то?
— Знаю.
— Зачем же четыре вырыл?
Сторож, не мигая, посмотрел на Козича единственным глазом.
— Про запас.
Козич плюнул и выругался.
— Не богохуль! Грех! — поучительно сказал сторож и усмехнулся.
Козичу стало не по себе от этой четвертой сырой могилы, будто ее вырыли для него. Он снова перекрестился дрожащей рукой и спрятался в группе полицейских.