— Ты нетерпелив, как все революционеры. Ожесточен, как все еврейские диссиденты. Ты хочешь сломать систему, уничтожить всю без остатка. А ведь частью этой системы является сам народ. Советский народ. Сокрушительный удар по системе будет сокрушительным ударом по народу, как это уже было однажды. Ударом по нашей милой хозяюшке, ударом по этим деревням, по теплящимся лампадам народного духа. Остановись и останови своих жестоких еврейских зелотов. Нужна не революция, а преображение. Русский народ преобразится, преобразует все скверные античеловеческие свойства системы и создаст православное государство. Нужно только терпение и вера в народ и в Бога. — Левушка побегал глазами по избе, нашел икону, истово, немного напоказ, перекрестился и глотнул из рюмки.
— Народ! — едко захохотал Натан, блестя лиловыми, как виноградины, глазами. — Народ, о котором ты говоришь, не способен к преображению. Он изуродован системой и питает систему своими гнилыми соками. Пока не поздно, нужно разрушить систему, пожертвовать той частью народа, которая с ней срослась, а оставшуюся отдать на перевоспитание цивилизованным европейцам. Быть может, удастся спасти десять-двадцать миллионов, которые смогут влиться в полноценнуюю европейскую жизнь. А остальных — в топку, в крематорий истории.
— Странно мне слышать от еврея восхваление крематория. Если бы не русский народ, крематории горели бы сейчас до Урала, а то и дальше. И мы не сидели бы сейчас и не говорили бы так вольно о судьбе России. Русских уже не раз пытались отдать на перевоспитание — французам, немцам и вам, евреям. От этого перевоспитания косточки русские белеют по всем лесам и полям.
— Что? — взвился Натан. — Во всем жиды виноваты? — Он надвинулся на Левушку, сжав кулаки, приблизив к нему свой щербатый рот, приплюснутый с вывернутыми ноздрями нос, из которых вырывалось жаркое, похожее на пламя дыхание. — Ну, дай, дай мне в морду! Дай в мою жидовскую морду!
— И дам, еще как дам. Не смей клеветать на русский народ!
Они готовы были схватиться, наносить друг другу беспощадные удары. Тетя Поля отставила чашку, прикрикнула:
— А ну, перестать у меня фулюганить! Приехали бог знает откуда и в чужом дому драку затеяли. А вот я вас сейчас на мороз! Петруха, вон ведра пустые стоят. Бери своих фулюганов и ступайте к колонке, принесите воды!
Гости сердито пыхтели, не смотрели один на другого. Брали пустые звякающие ведра, накидывали шубы, выходили вслед за Суздальцевым на крыльцо.
Было звездно, великолепно. Под многоцветными россыпями спала деревня. Музыкально похрустывало крыльцо. Звонко потрескивали доски забора. Они втроем шли через улицу к колонке, и Суздальцев думал, что их ссора, их непреодолимая распря рассыпала, разорвала цепочку причин и следствий, ведущих к войне, и она не возникнет. Останется в небесах, как невнятная туманность, едва заметная среди драгоценных цветастых россыпей.
— Натанчик, прости меня, дурака, — каялся Левушка, плетясь за Натаном. — Прости мою злобную дрянную натуру.
— Да ладно, — отозвался Натан, и было видно, что он смягчен и растроган покаянием Левушки.
— Простил?
— Ну конечно!
Они приблизились к колонке. Слабо поблескивала черная наледь. Суздальцев надавил стертую от прикосновений рукоятку, стал качать. В ледяном чугунном теле колонки что-то слабо пропело, и в жестяное дно подставленного ведра ударила громкая звенящая струя. Суздальцев качал, пока ведро не наполнилось. Левушка подставил второе. Оба ведра, полные до краев, стояли на снегу у колонки. Вода успокоилась, и в них отражались звезды, словно ведра были полны нападавших с неба звезд. Натан наклонился, выставил толстые губы и втянул в себя ледяную струю вместе со звездами. Вслед за ним наклонился Левушка, сделал осторожный глоток, ухватив губами отраженное в ведре созвездие. Третьим пил Суздальцев, и ему казалось, что в него вместе с ледяной водой льются разноцветные звезды.
Они принесли ведра в избу. Тетя Поля уже стелила на полу широкий, согретый на печке сенник.
— Давайте ложитесь, фулюганы. Утро вечера мудренее.
Погасила свет. Сама возлегла на кровать, а гости валетом, прижавшись друг к другу, улеглись на сенник и, поерзав, пошипев друг на друга, быстро уснули. А Суздальцев ушел за перегородку в каморку и положил перед собой лист бумаги…
Ротный сидел на зарядном ящике под зыбкой тенью маскировочной сетки и разглядывал заставу, начальником которой являлся. Старался в ее привычных, утомительно знакомых очертаниях разглядеть нечто новое и не находил. За грязным полосатым шлагбаумом проходила бетонка, по которой время от времени спускались от туннеля колонны. Те, что он был призван охранять, и, в случае обстрела колонны, выезжать к месту боя с бронегруппой. Сразу за бетонкой вознеслась в небо гора, с фиолетовыми осыпями, расплавленными от жара камнями, с едва заметной мучнистой тропой, ведущей от подножия к вершине, где находился высотный пост. По другую сторону заставы был обрыв. На крутом каменистом склоне рос старый яблоневый сад с глянцевитой листвой и множеством мелких зеленых плодов. В саду перелетали разноцветные, похожие на попугайчиков птички. Блестела внизу река, и солдаты, разложив на камнях выстиранные портянки, ополаскивались студеной горной водой. Застава была окружена мешками с песком, зарядными ящиками с амбразурами, в которые были просунуты пулеметы. Под маскировочной сеткой тускло зеленела броня боевых машин; командирский бэтээр мягко постукивал двигателем, булькал рацией. Связист дремал на броне под свисты и всхлипывания эфира. В брезентовой палатке для личного состава спали полуголые, сомлевшие от жары солдаты. На воздухе за деревянным столиком сидели комвзвода и сержант и лениво, без азарта и страсти, хлопали домино. Все было привычно, скучно для глаз — и закопченная железная печь, в которой гудели форсунки, и два узбека, разделывающие тушу барана, который утром подорвался на минном поле в саду. Они уже содрали шкуру, которая грязным ворохом валялась на земле, покрытая мухами. Мясо они отсекали острыми ножами и кидали кусочки в большую алюминиевую кастрюлю.
Все было привычно, скучно. Застава была построена с какой-то уродливой основательностью, нарочитой грубостью, нелепо и случайно прилепилась к сиреневой горе, старым яблоням, блеску горной реки, из которой вдруг вылетали голубые и зеленые птички, садились на ветки над минным полем и заливисто, неутомимо пересвистывались.
— Вот, суки, свистят, покоя нет, — произнес взводный, шлепая костяшкой о стол.
Ротный перевел взгляд на соседнюю розоватую гору, к которой прилепился кишлак. Он был удален и оттого казался тончайшим орнаментом, нанесенным на склон горы. Был ее украшеньем. Казалось, гора взрастила кишлак на своем склоне. В нем было что-то нежное, возвышенное и воздушное, как в гнезде, приподнятом над землею в небо. Словно на склоне были сделаны легчайшие прорези, и сквозь них туманно, влажно проступила живая мякоть горы, скрытая под черствым чехлом. Кишлак был окружен едва заметным свечением — так светилась укрытая в нем жизнь. Слабо зеленело, голубело, поблескивало, будто в каменистом склоне раскрылось множество век, и под ними мерцали глаза. Он был совершенен, этот горный кишлак, казался произведением изысканного художника, отыскавшего для него на горе единственно возможное место.
Ротный поднес бинокль к глазам, и в голубой оптике стали различимы желтоватые глинобитные стены, плоские земляные крыши, на которых сушились какие-то плоды. От кишлака к бетонке извивалась дорога, и по ней верх медленно катила двуколка, запряженная осликом, и шел усталый возница.
Из ворот вышли две женщины в нежно-розовых паранджах, прошли вдоль стены и скрылись. И он в бинокль старался угадать, молоды они или стары, и что они несут на головах, корзины или плоские сосуды. Кишлак дышал скопившейся в нем влагой, зеленью деревьев, прозрачным дымом очагов.
Кишлак был мирный, из него никогда не звучали выстрелы, но он стоял под прицелом минометной батареи.
Узбек, разделывающий барана, что-то сердито крикнул, и его товарищ поспешно побежал к железной цистерне с водой, подставил под нее мятое ведро.
Ротный, борясь с дремотой, чувствовал себя заключенным в раскаленный оплавленный шар, где вместе с ним плавились бесцветные горы, блеклые небеса, броня машин, не спасаемых зыбкой маскировочной сетью. Командирский бэтээр продолжал рокотать и постукивать, выбрасывая ядовитый дымок. Из открытого люка, где спал связист, неслись голошенья эфира, позывные, голоса других застав и высотных постов. Аукались, перекликались по всей извилистой горной трассе от устья туннеля до далекой, в арыках и садах, долины. В этих голосах и биениях чудилась рассредоточенная на обширном пространстве жизнь горно-стрелкового батальона. Шли переговоры со штабом полка, с диспетчерами, выпускавшими из тоннеля колонны, с минометными батареями и вертолетами огневой поддержки, готовыми вылететь к месту боя. Ротный чувствовал это размытое пространство, наполненное оружием, засадами неприятеля, минными полями и растяжками, преграждавшими путь к горным постам. Он был бесконечно малой, исчезающей точкой в этой геометрии войны, в которую его поместила судьба.