Откуда же вас повытаскивали, где вас понаходили полковники Василий Колесник и Александр Овчаров? Не солдат и офицеров спецназа имею в виду, а тех, кому автомат на перо сменять бы — да писать, не стыдясь, что с грамматикой плохо. Говорю о поэтах в душе, с искрой божьей в сердце. Ротный, старший лейтенант Курбандурды Амангельдыев, туркмен, по дороге к расположению, на пронизывающем ветру, читал мне стихи Махтумкули Фраги — туркменского классика. Небритые щеки Курбандурды разрумянились на морозце, и слова любви старинных туманов, преодолев без малого два столетия, окутывали и покрывали вчерашнее поле боя. Саванным пологом застили вид опустошенного дворца, с черными проемами вместо окон, с еще не убранным остовом сгоревшей боевой машины — последний приют Бориса Суворова. Юная пери Махтумкули грезила о любви, блаженной, пламенной и вечной…
Они вышли из боя по сроку неделю назад, а по времени — никогда. Думаю, не ошибаюсь. И Курбандурды меня убедил. Не потерял в бою свою безмятежность. Этот удивительно лиричный и сентиментальный парень, из одежд которого еще не выветрился запах пороховой гари и глаза которого не разучились плакать, помог мне справиться с прихваченными морозом чернилами авторучки.
— Холод меня здесь воспитал, дайте я вам помогу. — И вложив перо в пальцы, накрыл их своей ладонью, чтобы согреть. — Попробуйте, должна писать.
Попытка поскрипеть пером была почти тщетной, но неровные строки, писанные на ходу, остались в блокноте едва различимыми и, наверное, «отмороженными» навсегда.
Смертник, счастливо избежавший расстрела, пустого рукава и костылей, читавший мне на ветру стихи Махтумкули о вечном, сказал пронзительные слова: «Двадцать седьмое помню, как начало какой-то тяжкой болезни, когда уже чувствуешь, что болен, что голова горит, мысли путаются, окружающее приобретает какую-то жуткую сущность, но когда еще держишься на ногах и чего-то еще ждешь в горячечном напряжении всех телесных и душевных сил. Ожидание не подвело — мы заплатили. Все — заплатили. Бояринов — жизнью. Хусанов — жизнью. Курбанов — жизнью. И десятки других — жизнью. Но намного больше из нас заплатили пожизненным заключением в самих себе, в этой собственной крепости, которая намного вернее крепости-дворца Амина. И как бы по-разному мы, участники той нездешней ночи, ни умирали, последними нашими словами были и будут: „мама“ и „Родина“.»
— Воронье тучей потянулось с полей. Каркали, кружили над нами, как вестники беды, — так рассказывал мне Володя Шарипов. — После обеда мы заметили какую-то суету и переполох вокруг дворца. На бешеной скорости от него по направлению к городу отъехали несколько автомобилей. Минут через тридцать-сорок из Кабула стали наезжать машина за машиной. Муравейником замельтешили солдаты охраны, занимая огневые точки и позиции по периметру дворца. Невзрачные форменные головные уборы поменяли на приметные каски. Вызвали куда-то Колесника и Швеца, за ними — нашего комбата. Он вернулся не скоро. Собрал нас и велел передать приказ — время атаки переносится. На сколько — уточнится позже. На вопросы по поводу происходящего во дворце — ничего конкретно не ответил, но озадачил новой вводной:
— Шарипов, значит, так: твоя рота первой выдвигаться не будет. Вначале колонной уходят группы Турсункулова — им на штурм идти по лестнице. Тебе же, сам знаешь, — по дороге. Собери своих командиров машин и механиков-водителей и доведи задачу.
Почертыхавшись, план переиграли и, насколько позволяло время, уточнили, увязали. В мой экипаж определили «моряка» — капитана второго ранга Эвальда Козлова. С учетом ранее назначенного афганца, Асадуллы Сарвари (нас, конечно, не знакомили — позже узнал), машина прибавила и в весе, и в авторитете. Так как я теперь не шел в голове колонны и не вел за собой всех, решил занять место со своей группой в третьей по счету БМП. В самый раз посередине, откуда лучше было оценивать складывающуюся обстановку. Механика-водителя определил на место командира, не перекладывая на него, конечно, руководства, а сам сел за штурвал, потому что почувствовал: что-то не так с моим «асом», беспокойный он, суматошливый. Причины, чтобы я в нем засомневался, честно говорю, не было. Собирался спиртом подкрепить нервы бойца, а потом решил — нет, сам поведу машину. Известно, береженого Бог бережет. И мне так спокойнее, и солдату за честь в бой идти на командирской высоте. Не командуя, само собой разумеется…
Часов в пять подтянулся десант. Дроздов с Бояриновым в который уже раз собрали в стороне своих. Колесник объявил получасовую готовность и уточнил — начало в 19.30. Приказал сверить часы. Мне, да и другим нашим, очередной перенос не понравился. Анвар Сатаров сказал вполголоса: «Володь, кагэбэшники нам точно лихо накличут. Скачут, уточняют, переносят… Не наш стиль. Мы тишину блюдем в боевой работе. Холодный расчет — трезвыми мозгами, обдуманность и продуманность, а тут — черт его знает что, хаос сплошной, беготня, суета. Не к добру — тьфу ты, чтоб не накаркать…»
Анвар был редкостный замполит, в «скворечне милюковской» воспитан — боевой и умница. Дело командирское досконально знал, напраслину не нес, и тогда — тоже. Казалось бы, великолепные мужики: ученые, с опытом, не со двора собраны, а ералаш получился — впору на экран, на потеху детям.
Боевые расчеты определились, по команде заняли места в боевых машинах. Вижу, к машине прапорщика Кучкарова в самый последний момент, уже после команды «Заводи», подскочил какой-то грузный дядька. Не разглядел я его — в своих шлемах они все на инопланетян были похожи. Потом уже, в госпитале, Валерий Емышев сказал мне: «Это ж Володя Бояринов был. Он прямо с моей стороны подскочил: „Ребята, ребята, меня забыли! Куда мне сесть?“ Кое-как впопыхах разместились, Бояринов у самой двери. Сергей Кувылин говорит: „Товарищ полковник, вот здесь кнопка, рычаг будете открывать, я не дотянусь“. „Добро, добро, — отвечает, — едем“.»
Была некоторая несогласованность в действиях; не исключено, что и волнение сказывалось. Ведь все были на пределе — и начальники, и мы. А вообще, лучше бы не хватило места Григорию Ивановичу…
Я приказал машины не заводить. Хотя мы афганцев приучали к неряшливому шуму армейских «раздолбаев» — машины по ночам умышленно заводили в неурочный час и прогревали их до исступленного рева, тем самым притупляя бдительность врага.
Только стал поправлять белую повязку на рукаве — она в тонкий жгут свилась. Не поверите, я тогда подумал: а ведь, зараза, эта тряпица и в бою может закрутиться в едва заметную кудельку, и фиг ее заметишь в темноте. Тогда уж точно своего от чужого не отличишь, и, не приведи Господь… ну, понятно…
(Для опознавания «свой — чужой» перед началом операции бойцам было приказано на рукава повязать белые повязки, дабы в ночи ненароком не перестреляли друг друга. И потому кто бинтом пеленал предплечье, кто от простыни кусок урвал. Идея не была оригинальной, ибо такие же белые повязки красовались на руках «добрых» католиков, когда они 24 августа 1572 года резали в Париже гугенотов во время печально известной Варфоломеевской ночи. Символично… до мурашек по коже! И с разницей в четыре столетия. Храним бесценный опыт. Не померк в веках, и на беду сгодился, не спас от беды… И во время штурма дворца Амина, и, точно так же «пометив» себя белыми лоскутками, во время захвата «Норд-Оста» на Дубровке в Москве 26 октября 2002.)
Укрепили дух спиртом — никто не хотел умирать! Не трусили бойцы, но понимали — предательскую дрожь и темные мысли так простодушно не унять. Был все же этот трепет боязни, был! Безмерный, неунимаемый — холодок под ложечкой, на душе нехорошо до тошноты. Махорочная затяжка — сплев, пожили, значит, — сплев…
Ребята из группы Романова достали бутылку. Разлили, выпили, утершись рукавом, граммов по сто. Предложили Шарипову. Володя отхлебнул — крепок! Подозвал своего механика-водителя и кружку ему в руки. Боец нюхнул и удивленно уставился на лейтенанта: в батальоне насчет этого строго было — не приведи Господь пригубить. Непонятно солдату — шутит, что ли, командир?
— Это ж спирт!
— Пей, дорогой, чтоб на твоей свадьбе еще погуляли. Пей, давай! И рули, товарищ солдат. За командира рули. Но без меня, смотри, никаких команд экипажу и в эфир. Чтобы не осталось горького похмелья за помин души.
Боец кружку опрокинул, повеселел вроде: «Спасибо, товарищ старший лейтенант». И бегом к машине. Шарипов огляделся вокруг, глотнул воздуха и юркнул вниз под броню — занял место механика-водителя. Приветно светились огоньки панели приборов. Таким разноцветьем, как помнится, на рождественской елке светлячки детства озорновато поблескивали.
Вдруг в небе рассыпались три ракеты зеленого огня. Это был сигнал, к которому так долго подбирались, — в атаку. Шарипов скажет потом: «Интуитивно почувствовал: что-то не в лад, как-то ломко внутри, сомнение и тревога обуяли, а может, звериное чутье профессионала сработало. Посмотрел на часы — 19.25. Что ж такое, мать твою, на пять минут раньше! Про себя чертыхнулся, завопил команду и запустил двигатель».