Желание видеть Бориса перерастало в муку, даже если его сейчас не было в домике, все вокруг принадлежало ему.
Для Маруси это была первая любовь с первого взгляда, описывать не стоит, скучно, потом будут и слезы, и разочарования. Сначала она стеснялась и всячески старалась не выдавать своих чувств, он частенько засиживался с ее друзьями, брал гитару, откинувшись в глубь дивана, пел романсы, острил, делился воспоминаниями, рассуждал о политике, о литературе. Молодежь слушала внимательно, для многих было в диковинку, что мужчина на двенадцать лет старше прилепился к ней, некоторые подшучивали, называли его “папулей”, но Маруся не обижалась, она тихо восторгалась им. Был в нем и неведомый уголок, он в эту частицу души Марусю не пускал, она мучилась, сердилась, но потом решила для себя, что, может, это и к лучшему.
В их среде было много философов, как говорил Борис, “бесплатных болтунов”, за их тирадами и выкладками терялся смысл, человеку неразвитому и необразованному эти люди здорово пудрили мозги. Борис однажды ей сказал: “Вот подрастешь, жизнь тебе тумаков надает, приучит к терпению, и ты многое поймешь. Главное в жизни — ждать”.
Как ни странно, но его слова стали сбываться только сейчас, за перевалами лет, в эмиграции…
Жаркое лето в сосновых борах, хрустящий белый мох с душным запахом вереска и болотных ночных фиалок, костры на берегу Финского залива, белоснежные песчаные бухты с режущей осокой, осеннее шуршание листьев под ногами, запахи прелой осени… Их беседы, особенно во время длинных прогулок, всегда были увлекательными.
Потом пришла их первая зима, и они встали на лыжи. Каждый старался друг друга перегнать, он научил ее прыгать с трамплина заснеженных горок, они ходили на каток к Елагину дворцу, скользили часами по замерзшим прудам, потом пили чай с рюмкой коньяка, слушали джаз, он рассуждал, делал наброски в альбом, она задавала вопросы, мечтала, Борис шутил, подсмеивался над ней, она обижалась и досадовала на себя, что слишком молода для него и совершенно не опытна. Постепенно у нее возникло подозрение, разросшееся вширь и вглубь, перешедшее потом в уверенность, что он знает то, чего не знает никто!
Наверное, это были детские фантазии и тайна, которую она сама выдумала, но паточный Ленчик вечно крутился рядом, всегда возникал не к месту и не вовремя, он ревновал ее, дразнил “папиной дочкой”, намекая на их разницу в возрасте, он задавал странные вопросы, смысл которых Маруся не понимала. Однажды Борис, усмехнувшись, сказал ей: “А ты знаешь, что у твоего „топтуна“ есть хвост, я с ним в бане случайно оказался, и, знаешь, хвостик вполне длинненький, волосатенький”. Это была шутка, но то, что у паточного ухажера есть хвост, а может быть, он сам хвост или за всеми нами ходит хвост, волосатый, серый, в шляпе или кепке, прячется в подворотне, подглядывает, подслушивает, наблюдает, — в это она верила.
В окружении того легкокрылого времени казалось Марусе, что все пребывают в счастии. Да и как не думать? Если с утра на душе пели жаворонки, за окном цвела черемуха, солнышко согревало мир во всем мире, губы шептали: “Лишь бы не было войны, а с остальным мы как-нибудь справимся”, а свисток электрички напоминал, что сегодня приедут гости, соберутся вокруг стола, будут читать стихи… на днях к ним привели поэта, он похож чем-то на Блока. Хотя был ли Блок рыжим? Поэт сидел очень прямо, как на электрическом стуле, откинув голову назад, взор закрытых глаз устремлен в потолок. Засунув кулаки в карманы вельветового пиджака, он читал стихи с какими-то странными интонациями. Потом оказалось, что он живет по соседству, и стал часто бывать у них; мать Маруси читала ему свои стихи, а он в ответ вежливо слушал, молчал и внимательно смотрел на Марусю.
Чтение стихов продолжалось бесконечно, оно перетекало с дачи на дачу, поэт жил временно у своих друзей, рядом со знаменитой ахматовской “будкой”.
Поэт любил Марусю попугивать. В редкие прогулки по вечернему поселку он ей рассказывал, как к нему прилетают вампиры, оголял шею и тыкал пальцем в какие-то странные синие пятна над самой ключицей: птички, оказывается, с мышиными головами, сосут кровь почем зря. Ага, вот почему он такой бледный, словно пожелтевшая ватманская бумага… Женщины в возрасте льнули к нему с восторженной страстью, да и мать Маруси млела перед ним, но, когда он ссохся от любви к одной старой деве, а потом женился на ней, никто его выбора не понял. Боже, зачем?
Ходить на концерты в Малый и Большой залы филармонии на “Мадригал”, слушать Рихтера, Браудо, Светланова было неким питерским сакральным ритуалом. После спектакля все скопом шли в пивной бар под Думу, а кое-кто в квартиру на канале, где по периметру одной из комнат висела “невская перспектива”, а в знаменитом кабинете с кожаным диваном и книжными стеллажами до потолка бывали небожители нашего времени. Здесь звучал голос великой Поэтессы, она читала “Реквием”, музыка Шуберта оживала под пальцами великого Пианиста… Маруся всех их знала и вполне была в этом мире своя. Наш мир, наше малоепространство, некий малый обитаемый остров, где царили красота и легкость, в безбрежном океане серости и страха, заполненном не своимилюдьми. Как она дорожила этим “своим”! А сейчас? Тот мир оказался даже не мирком, а огрызком сточенного карандаша, его в пальцах не удержать и ничего им не написать… Кто спился, кто покончил с собой, умер от рака, от сердца, от почек, ссучился, а те, кто уехал, кто еще жив, но уже не те что прежде, забыли о том времени, о вере, о надежде и любви. Этот мир-мирок сжался до того, что егоможно запихнуть в старый ломкий спичечный коробок. Для Маруси все эти люди превратились почти в привидения.
В Большом зале филармонии, в красных плюшевых креслах в те годы еще сидело много своих.
Поэт всегда появлялся после начала первого отделения, он поднимался на второй ярус, опирался спиной на белую мраморную колонну, руки скрещивал на вельветовой груди и замирал в профиль, слушал, потом блуждал, перемещался, мелькал то с одной стороны зала, то с другой, к кому-то наклонялся, что-то шептал, спускался вниз покурить. Уже тогда он слишком много курил.
Однажды дирижировал японец, Маруся напряженно слушала. Вдруг что-то легло на колени, игольчатый укол прошел сквозь платье, на коленях роза, оглянулась, но увидела поэта в спину.
— Это прощальный знак, — сказал Борис и понюхал розу.
— Так и встречи-то не было…
Она выросла в благополучной семье, защищенной от ударов Советов, никого не посадили, не расстреляли. Наверное, и эта удача не была случайной.
Маруся не раз задавалась вопросом: почему так?
Позже она нашла ответ, к сожалению, не очень приятный.
Романтизм и восторженность, царившие в их доме, воспитали в ней идиллическое отношение к миру, подкрепленное опасной уверенностью в том, что хороших людей на свете больше, чем злодеев, что прекрасное будущее не за горами, а почти за поворотом, но не потому, что она каждое утро слушала “пионерскую зорьку” и куцый набор песен из репродуктора знала наизусть. Она рано осознала, что семейный оазис счастья существенно отличается от окружающей серости будней. Слишком рано она стала читать взрослые книжки и задавать вопросы. Родители иногда отвечали, а дед с бабушкой отмалчивались.
Когда она подросла, уже другие люди рассказали ей, какими слезами страданий полит красный кумач транспарантов и почему стране нужны не только ударники труда, но и пятилетний план в три года. Профили вождей мирового пролетариата на фасадах отпечатали свою свинцовость и на неулыбчивой толпе граждан, все серо-черно-бурое, ничего яркого, кроме флагов. В те пятидесятые редко кто из девушек щеголял в брюках и стриг волосы “под мальчика”. Град оскорблений, ненормативной лексики лился вслед несчастным бунтарям, милиция хватала стиляг, резала на куски “дудочки”, отнимала башмаки на “манной каше”, брила коки “Элвиса Пресли”.
Она вспомнила случай с другом юности на Невском проспекте, у кафе “Север” собиралась пестрая смесь из фарцовщиков, поэтов, художников, частенько среди них мелькали и будущие знаменитости, милиция не дремала, дружинники топтались рядом. В тот день Вильям Бруй пришел в связанном собственноручно веревочном свитере. Это был вызов! День оказался неудачным, загребли всех, “мусора” свитер разрезали на куски. Но через пару дней, когда Маруся зашла к Вильяму в мастерскую, свитер зажил второй жизнью, стал еще “безобразнее”, был дополнен комплектом брюк из половых тряпок и немыслимой шляпой с пером.
Ее семейное пространство было заполнено наукой и музыкой. Дед был академик, физик-атомщик, а в душе музыкант. Он хорошо играл на рояле, дружил с актерами, и в доме по старинке устраивались журфиксы, на них приглашались только свои, кое-кто из гостей пел, дед садился к роялю. Благополучие держалось на его заслугах и положении, а бабушка всегда была на страже. Она охраняла покой.