Она попала в действующую армию прямо из мединститута и только успела приступить к своим обязанностям в санитарной части стрелкового полка, как немецкие танки прорвали нашу оборону и двинулись на Москву.
Молодой лейтенант вскоре начал относиться к Тане, единственной женщине в его группе, с особым вниманием, за которым скрывалось нечто большее, чем простое сочувствие.
Он до боли жалел ее. Она была такая бледная, большеглазая и такая грустная, что он готов был тащить ее на плечах по этим осенним изъезженным проселкам, покрытым вязкой грязью и окаймленным мокрыми красными кустами. Она шла молча, не жалуясь и не глядя по сторонам, и это ее молчание, да и самое ее присутствие благотворно влияли на остальных. Она-то этого, конечно, не знала, но Лубенцов — тот знал и иногда упрекал отстающих:
— Вы бы хоть у этой девушки поучились…
По утрам лужи покрывались тонким ледком, небо угрюмо хмурилось. Немцы были близко. Таня страдала, у нее так мерзли руки, что она не могла причесаться, заплести косу, умыться. И все мысли у нее тоже окоченели, кроме одной: «Ох, как мне плохо!» А этот лейтенант ежедневно брился самобрейкой, жаловался, улыбаясь одними глазами, на отсутствие сапожного крема и однажды даже умылся по пояс возле какой-то речки. У Тани зубы застучали при одном взгляде на это купанье.
Она была благодарна ему за все: за то, что он специально для нее на привалах раскладывал крошечный костер — разжигать костры он вообще запрещал, это было опасно; и за то, что он научил ее правильно наматывать портянки и смотрел на нее сочувственно, иногда бросая ободряющие слова:
— А вы молодец! Из вас солдат будет.
Деятельный, неутомимый, хорошо разбирающийся в людях, он не только для Тани — для каждого находил слово поощрения. Благодаря его настойчивости и хладнокровию все стали чувствовать себя уверенней и спокойней.
Перед рассветом он с двумя бойцами обычно отправлялся в разведку. Однажды он вернулся мрачный и рассеянный. В соседней деревне, сообщил он, находятся пленные русские бойцы, в большинстве легко раненные. Тяжело раненных, как ему удалось выяснить, немцы по дороге расстреляли.
— Пленных охраняют, — сказал он, помолчав, — но охраны всего человек пятнадцать. Караулы не выставлены.
Вопросительно взглянув на окруживших его людей, он продолжал:
— А связь у них — одна ниточка… Перерезать — и всё.
Воцарилось молчание. Вдруг вперед вышел человек в крестьянском тулупе со смушковым воротником. До сих пор этот человек шел все время молча, глядя себе под ноги и ни во что не вмешиваясь.
— Нечего ввязываться в безрассудное дело, — сказал он медленно и веско. — Для нас это непосильная задача. Вы говорите — их пятнадцать, а нас — человек пятьдесят. Допустим. Но то — регулярные войска… Немцы!
Лейтенант нахмурился и сказал:
— Здесь не профсоюзное собрание, а воинская часть, хотя бы и сборная.
Человек в тулупе процедил сквозь зубы:
— Не учите меня воинским порядкам. Я понимаю в них больше, чем вы.
— Тем лучше, — кротко возразил Лубенцов. — Я командир, и мои приказы должны выполняться.
— Кто вас назначил? — вскипел человек в тулупе. — А вы знаете, кто я такой? Я капитан.
Лубенцов вдруг рассмеялся.
— Да какой же вы капитан? — сказал он. — Тулуп вы, а не капитан!
Человек в тулупе спросил упавшим голосом, но все еще бодрясь:
— Не вы ли меня разжаловали?
— Зачем? — ответил Лубенцов и, уже отвернувшись к остальным, добавил: — Вы сами себя разжаловали.
Пленных освободили с легкостью, неожиданной даже для Лубенцова. Захваченная врасплох охрана не оказала никакого сопротивления. Немцы чувствовали себя слишком уверенно. Оружие было аккуратно составлено в козлы в сенях сельсовета, и Лубенцов роздал трофейные винтовки освобожденным раненым бойцам.
Таня перевязала раненых индивидуальными пакетами и — так как пакетов было мало — собранными у всех носовыми платками, — последнее, что осталось от мирной жизни!
Группа двинулась в путь ускоренным маршем, так как Лубенцов боялся преследования. Шли бодро, словно поход только что начался. Оживленно перешептывались. Никому не хотелось спать, ноги не болели даже у самых отъявленных нытиков. Все преувеличивали свою победу и были в восторге от лейтенанта. Для многих именно эта ночь явилась подлинным началом их боевой жизни.
Следующей ночью Таня впервые увидела немцев.
Лил дождь. Отряд вышел к большаку. По дороге двигались грузовые машины. Таня вначале не обратила на них никакого внимания и рассеянно шагнула вперед, но тут на ее плечо легла рука лейтенанта.
— Ложитесь, — сказал он тихо, — немцы!
Она растерянно осмотрелась: где немцы? — и уже прижавшись к земле, поняла, что эти машины — обычные грузовые машины с ярко горящими фарами они как раз и есть «немцы». Показалось несколько танкеток с черными крестами. До Тани донесся картавый говор.
Все это было так чуждо, так нелепо и враждебно, что Таня ощутила одновременно удивление, отвращение и страх. Она почувствовала себя одинокой и подавленной, словно эти чужие до омерзения тени отрезали от нее всю прошлую жизнь, все надежды и все мечты. Она схватила Лубенцова за руку и долго ее не отпускала, до тех пор, пока отряд не тронулся дальше. Мелькнувший свет немецких фар слабо осветил лицо лейтенанта. Дождевые капли ползли по его щекам. Лицо юноши было теперь невыразимо серьезным и печальным.
Утром они вышли, наконец, к своим. По дороге на формировочный пункт Лубенцов подошел к Тане и попросил дать ему ее московский адрес: «Может быть, встретимся когда-нибудь, зайду к вам чайку попить».
Просьба эта удивила ее тем же самым — его уверенностью в будущем, в том, что впереди мирная жизнь, со встречами, адресами, чаями.
Адрес? После окончания института Таня жила в Москве у тетки. Но дело было не в этом. Она сказала:
— Я замужем.
Конечно, то был не очень умный ответ — ведь он не предложение ей делал в конце концов.
— Адрес я вам дам, разумеется, — поспешно добавила она.
Но впопыхах Таня забыла о своем обещании. Они прибыли на формировочный пункт, ее обступили офицеры, среди них было много врачей. Ее напоили сладким чаем, накормили мясными консервами. Согревшаяся, полная надежд на встречу с матерью и с мужем, она как-то сразу позабыла, кем был для нее этот бесстрашный, веселый и добрый лейтенант в течение шести самых трудных дней ее жизни.
Лейтенант постоял минутку неподалеку и незаметно ушел. Потом она узнала, что он получил назначение в какую-то часть и уехал. Она мимоходом подумала о нем с грустью и пожалела, что не сказала ему прощальных благодарственных слов.
И вот этот лейтенант, теперь уже гвардии майор, спустя три с лишним года сидит рядом с ней в несущейся по мокрому асфальту карете.
Это была удивительная встреча. Оба были взволнованы.
— Вы по-прежнему такой же веселый, — сказала она, — и все вам нипочем.
— А вы по-прежнему немножко грустная, — отозвался он, — но более взрослая.
— Старая, — засмеялась она.
Она так мило смеялась, тепло, тихо, как бы про себя. При этом ее большие глаза почти исчезали, превращались в искрящиеся щелки, а нос морщился, что придавало лицу несколько неожиданное выражение крайнего добродушия.
В этот момент сверху, с облучка, раздался громкий встревоженный голос «ямщика»:
— Товарищи офицеры! Кругом врут, что мы в Германию вошли…
Лубенцов оторопело посмотрел вверх, потом открыл полевую сумку, вынул карту и, развернув ее на коленях, перевел дыхание и произнес:
— Да, мы в Германии.
Лейтенант выхватил пистолет, распахнул дверцу к выпустил в воздух всю обойму. «Ямщик» выстрелил в небо из винтовки. Лошади, испугавшись, прибавили ходу. Все приникли к окнам. Мимо мелькали поляны, лесные опушки, кусты, и люди удивлялись обычности всего этого:
— Глядите, липы!
— Боярышник!
— Яблони!
Лейтенант, раскрыв свой чемодан и порывшись в нем, горестно воскликнул:
— А водки-то нет!
«Хозяин» кареты, капитан Чохов, не говоря ни слова, достал откуда-то флягу с водкой. Сидящий в карете солдат, смущенно улыбаясь, погладил рыжие усы и сказал:
— У нас, товарищи офицеры, это самое… Спиртик есть… Ежели не побрезгаете… Противный, но крепкий. Зверобой…
Карета свернула с дороги и, запрыгав по кочкам, вскоре остановилась в роще. «Ямщик», всунув предлинный бич в стойку облучка, присоединился к остальным. Все очень расшумелись, только Таня почему-то присмирела. Она забралась на высокое кучерское сиденье и сидела там, сжавшись в комок, по-девичьи угловатая, невеселая, и смотрела с отсутствующей улыбкой на тянущиеся кругом реденькие рощи. Пить она отказалась.
— Тут не пить надо, — сказала она, отстраняя кружку, — не знаю, что надо, может быть плакать от жалости к тем, которые не дошли.