Кругом Веремеек вообще было много криниц — одни выкопаны хозяйственными людьми, которым выпало работать долгое время без воды, другие выбились на поверхность из глубин земли сами. Во всяком случае, куда бы кто ни отправлялся из Веремеек в не слишком далекий путь, он не брал с собою баклажку, потому что всегда мог напиться из придорожного колодца. Эту криницу выкопал захожий солдат, еще когда было в деревне крепостное право, а в армии рекрутчина. Солдат попал в Веремейки по дороге из Унечи — возвращался с царской службы то ли в Маластовку, которая была в тридцати верстах отсюда, то ли даже в Латоку. Прожил он в Веремейках… Но как раз вот этого никто в памяти не сохранил. Известно только, что приглядел солдат себе в деревне вдову, нанялся косить ей пожню, ну, и, как бывает, в ласке да согласии прижил младенца. Но память о себе оставил в Веремейках не тем, а этой вот криницей. Очень пригодилась она веремейковцам, даже стали с той поры заботиться, чтобы не иссяк квелый родничок, вода которого всегда была холодной и вкусной. Пытались также объявить источник святым. Один год даже крест ставили возле него мужики. Но кто-то отговорил деревенских: мол, солдат, который нашел эту воду, был человек грешный, так к чему дело его рук превращать в святое деяние? Крест отнесли обратно в деревню, а криницу вскоре раскопали пошире и окольцевали дубовой кадушкой, чтобы хватило на долгие годы. Таким образом, источник стал похож на обычный колодец, к которому можно было утрами ходить по воду от ближнего конца деревни. Но с ведрами сюда веремейковцы не ходили — не так близко. Из этой криницы пили, когда косили знойным летом суходол. В другое время украдкой от людей пользовались ею звери — обитатели недалекого леса. Сегодня вот утолить жажду шли эти лоси…
Зазыба отвел глаза от бурлящей толпы, уставился уже на самое криницу и вспомнил вдруг, как Чубарь приказал позапрошлым летом колхозникам почистить дно. Его, председателя, возмутило, что криница заплыла песком прямо по самую дыру, просверленную для стока лишней воды, к тому же изнутри стенки кадушки поросли травой-липучкой, навроде водорослей или даже обыкновенной тины, где прятались жабы жерлянки. Одним словом, в наличии была, по Чубаревому мнению, безобразная бесхозяйственность, которая характеризовала веремейковцев самое малое как весьма неаккуратных людей — где же еще дадут загрязниться колодцу. И новый председатель колхоза не преминул ткнуть Зазыбовых односельчан носом в грязь. Ну, а своеволие хуже неволи. Начали мужики раскапывать криницу, хотя и знали хорошо, что это опасно: стоит потревожить неловко верхний пласт намытого снизу песка, как криница внезапно высыхает, пропадает куда-то тот пульсирующий источник, который гонит из глубины студеную струю, и тогда сколько ни ищи его, сколько ни ковыряй грунт заступом, все напрасно, пока сам через много времени не выбьется ключ снова на поверхность. Этак случалось с криницей дважды — первый раз, когда ставили дубовую кадушку, криница высохла на другое лето, только осенью неожиданно наполнилась водой, сперва веремейковцам даже подумалось, что налило ее дождем; другой раз после того, как мужики попробовали почистить ее, кадушка оставалась сухой еще дольше, кажется, не до следующей ли весны. Прошлым летом веремейковцам тоже довелось носить баклажки с водой сюда и в косовицу, и в жнива. Мужики, известно, подсмеивались — и над новым, но весьма прытким председателем, и над собой, а веремейковские бабы кляли, вытирая пот, тех же мужиков, что не отговорили Чубаря…
Расстояние до криницы с каждым шагом уменьшалось. Зазыбе с Браво-Животовским оставалось только миновать небольшую бочажину, вроде сажалки или обыкновенного пруда, чтобы попасть на тропу и по ней уже дойти до сельчан, столпившихся вокруг сохатого.
Казалось бы, низкое багровое солнце (оно уже чуть ли не катилось по правому боку веремейковского кургана — ближе да ближе к западу), что освещало суходол по всему его неровному, будто содранная звериная шкура, пространству, должно было соответственно окрасить и темно-зеленую отаву, которая не доросла до второго укоса, по крайней мере в самый привычный глазу, с вечерней прозолотью, колер, но впереди, как раз в промежутке между криницей и лесом, суходол был как бы посеребрен, словно там уже выпала к ночи роса или, наоборот, откуда-то пополз редкий, несмелый туман, который теперь, боясь приподняться и рассеяться в воздухе, изо всей силы цепляется за острые, как у лесного змеевника, концы жесткой травы.
Оглядывая знакомую местность, Зазыба вдруг ощутил щемящее беспокойство в душе, которое оставалось пока что непонятным ему самому, — может, его тронуло все увиденное, сперва совсем незаметно, как бы ласточкиным крылом, коснулось оно его груди, а потом подступило к сердцу беспричинной-пронзительной тоской.
Перед тем, как выйти наконец на торную тропинку, Браво-Животовский вроде бы спохватился, что не успеет сказать всего, и опять заговорил, но даже голосом давал понять, что недавнего Зазыбового намека всерьез не принимает и абсолютно ничего не боится:
— Я понимаю, ты злишься, что я говорю так, не возражай, все равно злишься — У тебя сегодня вправду кошки на душе скребут —ведь колхоз рушат! Думаешь, у всех такие кошки в печенках сидят? Ошибаешься. У меня глаз наметанный — рады веремейковцы, что назад берут свое. Сдается, пожили в колхозе, испробовали рая и вот снова в пекло торопятся. Не гляди, что Вершков или другой кто во всем тебе угождает, делает вид, будто об одном с тобой хлопочет, старается. У них в голове свое, Зазыба. Они сегодня, как на той свадьбе, одним оком на жениха глядят, а другим на невесту, одни слова тебе говорят, а другие при себе держат. Об этом шепнула бы тебе даже земля, если бы говорить умела. Эх, сколько она за сегодняшний день увидела радостных глаз! Вон, к примеру, бабы, что, в три погибели согнувшись, полосы жнут, понимаешь, опять свои полосы, так какие у них глаза? Ты бы поинтересовался. А земля все чувствует. Это только мужики да бабы не хотят перед тобой радость показать. Может, даже жалеючи тебя, из уважения, а может, хитрят. Правду вчера ты сказал на правлении…
— Откуда тебе известно, что я говорил на правлении? — огрызнулся Зазыба, словно ему и правда невдомек было, что полицейский тогда же успел обо всем выведать у Микиты Драницы.
— Чтоб мне да и не дознаться теперь, что в Веремейках делается!
— Как бы не так!
Это злорадное Зазыбово «как бы не так» неожиданно привело в замешательство полицая и, наверное, чтобы не выдать своего замешательства, он нагнулся и на ходу, почти из-под ног, выхватил пятнистый, похожий на птичье яйцо.; камень, отшвырнул прочь, словно тот помешал ему.
Зазыба почуял оторопь своего спутника, усмехнулся. Казалось, после этого Браво-Животовский или окончательно обозлится на Зазыбу, или перестанет лезть со своей болтовней в душу. Ничего подобного. Он снова дернул с досады щекой, вытирая тем временем о штанину руку, которой брался за камень, хотя вряд ли на ней было что, кроме сухого песка, и снова завелся:
— Помнишь, ты грозил мне, как ехали из местечка: мол, сам, по своей охоте, лезу в петлю. А ты? Думаешь, по тебе осина наперед не плачет, раз такие протоколы смеешь писать?
— Значит, обоим нам петли не миновать.
— А это еще как получится. Недаром же говорят: бабка надвое ворожила.
— На картах?
— А что?
— А то, что дрянной ты игрок в карты.
— Да уж как-нибудь…
— Ну-ну…
Браво-Животовский затаенно улыбнулся.
— Еще посмотрим, что ты ответишь Гуфельду, почему распустил колхоз.
— Какому Гуфельду?
— Коменданту.
— А-а-а…
— Я же твердил тебе — не тронь!
— Мало ли что можно болтать. А распоряжения от коменданта твоего я не получал.
— Зато я тебе говорил.
— Разве что. Но ведь можно и так — ничего ты мне не говорил.
— Значит, отказываешься?
— А и отказываюсь.
— Ну что ж, посмотрим.
— Не одна же моя воля была распорядиться так колхозом. Собиралось правление, на нем и решали. Так что…
Уж долетали из толпы знакомые голоса. Их беседу мог кто-нибудь услышать. Поэтому Браво-Животовский не стал перечить Зазыбе.
Микита Драница, известное дело, и тут не мог изменить своей натуре, чтобы первому не перехватить веремейковское начальство. Как только заметил Браво-Животовского с Зазыбой, так и выскочил из толпы пробкой.
— Гляньте, как Рахим его, оленя, укокошил!
Микита был в восторге, что так ловко подстрелена не виданная до сих пор в Забеседье рогатая дичина, но терялся, не зная, кому из двух — Зазыбе или Браво-Животовскому — отдать предпочтение, поэтому глаза его по-собачьи виновато бегали от одного к другому и жмурились, должно быть, тоже по этой причине.
— Не оленя, а вроде лося, — заторопился поправить Микиту Силка Хрупчик, — потому как у оленя…
Но Зазыба не стал слушать Силкиного объяснения. Оставляя Браво-Животовского, который задержался возле Микиты, он скоренько прошел по живому коридору, образованному перед ним как раз вдоль тропинки веремейковскими мужиками и бабами. И вправду на тропинке лежал лось. На мгновение Зазыба вспомнил, как возил в Бабиновичи на спасов день по поручению секретаря райкома Маштакова и незнакомого военного Марылю и как по дороге, за Горбатым мостком, приметил круглый помет. «Значит, это лоси забрели к нам откуда-то», — почему-то совсем не жалея загубленного зверя, подумал. Зазыба и внимательно, как и полагалось в таком удивительном случае, оглядел сохатого. Горбоносая голова того, в которую попала пуля, беспомощно уткнулась серым храпом в траву, а из ноздрей тонкими нитями стекала, густея, кровь. Куда именно, в какое место на голове, угодила пуля, Зазыба не понял, потому что зверь после выстрела повалился на землю простреленной стороной; тусклая, словно запыленная, белая шерсть на могучей груди была измазана кровью, натекшей на тропинку из невидимой раны. Видно, сохатый не бился в предсмертных судорогах, земля вокруг была не взрыта — ни там, где лежали тяжелые рога, которые еще не успели как следует вырасти в этом году, отростки торчали, словно чертовы пальцы, ни под копытами, узкими и раздвоенными, как у обыкновенного быка. Легкая смерть не изуродовала лесного богатыря. И если бы не кровь да не эта бездыханная неподвижность его, можно было подумать, что зверь заигрался тут и заснул, только неудачно место выбрал, а люди, которые столпились вокруг, шли откуда-то да задержались на минутку, чтобы полюбоваться, а любоваться и правда было чем: лось вырос на воле красивый — с тяжелой грудью и легким, будто для полета косо отсеченным задом, с тонкими, точеными ногами, светлая шерсть на которых подымалась выше колен, с подобранным, словно бы вечно несытым, брюхом, вдоль которого чуть ли не от заушья белела широкая полоса… Зазыба медленно, будто в некой задумчивости, обошел кругом сохатого — впервые доводилось видеть так близко, — потом снова вернулся к изголовью. Обходя то место, где лежали, словно поваленный царский трон, раскидистые рога, он неосторожно зацепился левой ногой за крайний отросток, самый длинный из всех, но голова зверя от этого, кажется, даже не ворохнулась, только больно заныла нога, которую Зазыба ушиб. Пока Зазыба с неподдельным интересом осматривал убитое животное, случилось неожиданное — даже не столько неожиданное, сколько непредусмотренное, по крайней мере на сегодня, потому что самые важные происшествия этого дня уже наверняка состоялись: с утра веремейковцы принялись за раздел колхоза (разве не событие?), а теперь вот Рахим застрелил сохатого (тоже мужикам разговоров на целые годы!). Таким образом, день и так уже был полон значительными событиями вроде бы до краев. Какого еще рожна? Но случилось именно то, чего в Веремейках хотя и со страхом, однако ждали. По одному тому, как вдруг затихли голоса, Зазыба мог догадаться, что людей что-то насторожило. Однако он еще потоптался немного, будто только теперь понимая, как несуразно получилось. с этим убийством, он уже готов был разнести и самого стрелка, как услышал лихорадочный шепот, не иначе — кто-то твердил молитву, хотя для молитвы в голосе было слишком много тревоги и плаксивости. Между тем разгадывалось все просто — к суходолу мчались верхом, подпрыгивая в седлах, немцы. И все уже, кроме Зазыбы, видели их—и Чубарь, который боялся выйти на луг из-за можжевельника, и те женщины, что не торопились к кринице, а по-прежнему жали в Поддубище, и, ясное дело, все на суходоле. Зазыба поднял голову на отчетливый уже топот конских копыт. Рассыпавшись полукругом по склону, всадники, тоже слышавшие выстрел, собирались, видно, застать толпу врасплох, чтобы никто не успел убежать в лес, до которого было рукой подать. Кое-кто из веремейковцев, подчиняясь инстинкту самосохранения, незаметно попятился, стараясь встать за спину соседа. Следом за всадниками, покачиваясь на ухабах, выполз из-за пригорка и покатил по обмежку легкий бронеавтомобиль «хорьх».