— Господин офицер, — начал он не своим голосом, чему немало подивились веремейковцы, — это вам… вам от нас вот… Это презент доблестной германской армии от крестьян…
Браво-Животовский искренне думал, что своим подношением вызовет у немецкого офицера благосклонность, как у мифического божества, но не мог предугадать, что у этого тонконогого и угреватого завоевателя кроме презрения и сознания своего превосходства вдруг шевельнется в душе заурядная охотничья зависть, не зря же он был до войны руководителем местного прусского общества любителей природы и охоты… Когда Браво-Животовский заговорил, показывая на застреленного лося, офицер сделал страдальческое лицо, недовольный, что его отрывают от приятного зрелища; глаза его, глубоко сидящие в орбитах, совсем спрятались под водянистыми веками. Офицер явно обозлился, наверное, как и все мужчины маленького роста, он легко приходил в ярость и скор был на расправу.
Но Браво-Животовскому пока было это невдомек. Полицейский подумал только, что немец не понимает его, и повернулся к веремейковцам, чтобы отыскать в толпе Микиту Драницу и уже с его помощью доказать офицеру свои добрые намерения. Микита попался на глаза быстро — они с Силкой Хрупчиком стояли почти в проходе, будто сохраняли порядок, чтобы никто не загородил дороги назад.
— Растолкуй по-ихнему господину офицеру!
— Дак что, как там его, толковать надо?
— Ну, что я это им… что мы все вот, кто тут есть, этого лося…
Может, для того, чтобы услышать Браво-Животовского лучше, веремейковцы вдруг задвигались всей массой и снова, как овцы в стаде, начали теснить друг друга, пропуская кого посмелей ближе к разговору.
— Вот же народ! — вознегодовал на это любопытство Браво-Животовский, испепеляя взглядом односельчан, чтобы хоть как-то осадить их.
А Микита тем временем переминался рядом, как ошпаренный: во-первых, он так и не услышал от Браво-Животовского, что должен был сказать офицеру, во-вторых, вдруг вылетели из головы нужные немецкие слова. Бедняга силился просеять хоть малую толику их сквозь свою память, но напрасно. Все время почему-то в голову лезла одна и та же полузабытая припевка, в которой неизвестно почему появлялось чужое слово «варум».[1] «Варум ты не пришел?» — спрашивала у парня девушка и слышала в ответ: «Матка лампу погасила, а я лапти не нашел». Внезапное выпадение памяти грозило не только уронить репутацию Микиты Драницы. Не забывчивость была причиной, ибо Микита неспособен был перевести на немецкий язык любое, чего бы ни захотел Браво-Животовский: хоть и нахватался в свое время разных словечек от своего тестя, однако связать одно с другим не умел, просто они запомнились ему без всякой причинной связи. Между тем Браво-Животовский не понимал, почему Драница мнется. Он как-то недоверчиво переводил взгляд с Микиты на офицера и наоборот, от него не могло укрыться, какая тень ложилась на лицо немца, глаза того были уже не только полузакрыты, но и полны бешенства. Полицейский видел: вот-вот может обрушиться — именно на него, а не на кого другого — все это бешенство… Тогда он бросился спасать дело.
— Этот человек понимает по-вашему, — объяснял он офицеру, толкая между собой и им Микиту Драницу и показывая на пальцах нечто, чего, видно, и сам не разумел. — Ну, говори! — пихнул он Микиту.
— Дак что?
— Ну про то, что мы этого лося убили нарочно, чтобы встретить подарком представителей новой власти, — словом, скажи ему, что это наш презент доблестной германской армии.
Драница закивал полицейскому сплюснутой головой, будто испугался, что не все запомнит, и поэтому предупреждает, чтобы тот говорил ему не сразу, а по частям, потом снял шапку и поклонился немцу. На лице его действительно выразилось предупредительное рвение. Но в голове было прежнее отупение, и ничего, кроме нелепой деревенской частушки с немецким словом «варум», не приходило в мысли.
— Варум, как там его, варум, — затвердил наконец Драница.
— Вас? [2] — спросил вихляющимся и тонким голосом офицер.
— Вас, вас, как там его, — перенял сразу Драница и обрадовался: ему позарез надо было в глазах односельчан выдержать роль переводчика — хотя бы видимость беседы, чтобы избавиться на годы вперед от их насмешек, ведь на чужой роток не накинешь платок.
Но офицеру только повторения было мало, больше того, в устах деревенского олуха, которого подсунул ему красномордый верзила-полицейский, оно казалось издевательским, и вообще здесь все делалось словно бы нарочно, разыгрывалось в насмешку; можно было возмутиться уже из-за одного этого, а если учесть еще убитого лося, то и совсем мужикам не стоило ждать милости. Так оно и вышло: внезапно офицер почти молниеносным движением хлестнул по загривку Микиту Драницу, а потом наотмашь и так же мгновенно огрел плеткой, целя через лоб, Браво-Животовского, вложив в этот последний удар, пожалуй, больше презрения, чем ненависти. В толпе кто-то взвизгнул, судя по всему, женщина, и влажный холодок вечерним ознобом пополз за шиворот многим веремейковцам; что, если рассвирепевший немец не остановится на Дранице с Браво-Животовским, начнет перебирать плеткой остальных, ребра пересчитывать? Но напрасно мужики беспокоились. Офицеру хватило двух человек, чтобы сорвать злобу. Под хохот конников, которым видно было сверху все, что произошло между их обер-лейтенантом и мужиками, он, как искусанный слепнями кабан, двинулся по живому коридору назад, к лошади, даже не обращая внимания, что коридор за это время стал много шире. Веремейковцы жались друг к другу, бросая испуганные взгляды: каждый ждал еще горшей минуты. Офицер уже готов был вскочить в седло, как увидел лосенка, который приблизился к тому месту, где лежал на тропинке заслоненный толпой сохатый. Наверное, лосенка не покидала надежда, что сохатый как-нибудь встанет на ноги, сумеет вырваться на свободу. Офицер что-то сказал солдатам, показывая плеткой на лосенка. Тогда один из конников закричал молодым, зычным голосом на весь суходол и орал до тех пор, пока вспугнутый, дрожащий лосенок не помчался — глазом не уследить! — к лесу, этой дорогой ему уже приходилось спасаться от деревенских парнишек. Веремейковцев это еще больше испугало — сейчас немцы пустятся вскачь за осиротевшим телком или затеют пальбу из карабинов вдогонку, но ни того, ни другого те почему-то не стали делать, только поулюлюкали в мальчишеском азарте с минуту, словно забавно им было, как убегал по суходолу лосенок, потом повернули лошадей и, тыча в бока им шпорами, направили галопом по обмежку к гутянской дороге, по которой двигалась из Веремеек в конном и пешем строю маршевая колонна. Бронеавтомобиль тоже заурчал, пуская под резиновые колеса синий, словно меховой, дым; пока запыленный «хорьх» стоял и остывал здесь, из него так и не вылез ни один немец.
Страх у веремейковцев прошел быстро, конники еще не успели домчаться до дороги и влиться в колонну, может, именно потому, что вообще ничего страшного не случилось в результате этого внезапного наскока немцев — ну, налетели откуда-то, ну, попугали чуток, даже Браво-Животовский с Драницей отведали плетки (в конце концов, так им и надо!), однако ни шума, ни грабежа не учинили. Правда, никто из присутствующих здесь не знал, успели ли оккупанты натворить чего в самой деревне. Но об этом пока не думалось, потому что острым и странным, во всяком случае, неожиданным было впечатление от первой встречи с немцами, и какое-то время, минуты, может, три или четыре, все веремейковцы, что собрались возле криницы, еще не дышали полной грудью и то крестились по старой привычке — слава богу, на горячем не обожглись, — то нарочито громко кашляли, все равно как отхаркивая из глоток дорожную пыль.
Первым подал громкий голос Браво-Животовский — отхлестанный полицай вдруг сплюнул и закричал вдогонку всадникам:
— Вы еще меня попомните! — При этом он имел в виду одного обер-лейтенанта, который огрел его плеткой. — Вот я доложу коменданту, он и под землей вас всех разыщет. Будете еще ответ держать за самоуправство!
Ясное дело, в душе Браво-Животовский не очень-то надеялся, что бабиновичский комендант накажет когда-нибудь офицера — ищи ветра в поле! — и тем самым поможет ему хоть как-то снова подняться в глазах односельчан, потому и кричал от обиды, беспомощной злости, в расчете на мужиков и на баб. Даже Кузьма Прибытков не стерпел, почувствовал фальшивое и вовсе нелепое его возмущение, сказал насмешливо:
— Да это, Антон, еще поглядеть надо. Видел, сколько у этого голенастого, что тебя так с Микитой отделал, нашивок золотых да серебряных? Весь блестел, аккурат посудина, которую песком начищают к обеду. — Старик явно перебарщивал — немецкий кавалерийский френч с боковыми карманами (нагрудных совсем не было) шикарно не выглядел и цветных нашивок на нем было не много, если не считать маленьких погон на плечах да темно-зеленых петлиц на отложном воротнике с серебряными галунами, да еще крылатого желтого орла на правой стороне груди, который держал в когтях свастику, да знака принадлежности к роду войск на рукаве в виде падающих серебряных стрел.