Пахом говорил про Олю гадости ежедневно, с особым цинизмом. Объяснялось это тем, что Пахом был смакователь, любитель вкусного, и о бабах говорил со смаком, облизываясь. Ел он жадно и много. Таких людей, как Пахом, никогда не ранило, с ними вообще ничего не случалось, это была редчайшая случайность, что его зацепило. И зацепило-то едва. К нему приезжал отец, привез гитару. Пахом исполнял множество песен, память была лошадиная, — всего Розенбаума, кучу шансона с одноименного радио и даже что-то из старого кино. Пел он необычайно противным, гнусавым голосом, словно еще и издевался над тем, что пел. Кир не любил шансона вообще, а пахомовского в особенности. Иногда он тихо просил его заткнуться, и Пахом затыкался, потому что Кир был без ноги и пацаны уважали его причуды.
Без ноги. Это же на всю жизнь. Пахом затыкался ненадолго и начинал трындеть снова. Его опыт по женской части был огромен. То есть это так выглядело. Все бабы как одна были у него модельной внешности. «У нее ноги, как у меня руки», — говорил он о них. Все они виртуозно делали минет. Пахом говорил — миньет. Пахому нравилось драть их в жопу, о жопе он мог говорить долго. Олина жопа интересовала его не шутя. Он долго подначивал Жеку — бедного, тихого, задроченного Жеку, питерца, куда он вообще поперся воевать, — чтобы Жека пошел к Оле ночью, в ее дежурство, и она ему даст непременно, потому что дает всем.
— Олю все отделение прет, я тебе точно говорю. Вся хирургия и частично терапия.
— Да ладно, — не верил Жека.
— Бля буду. Ты посмотри на нее, у нее глаза блядские. Ты видал, как она на Кира смотрела, когда он после перевязки пришел? Я тебе точно говорю, она за хуй держала его.
— Кончай, Пахом, — спокойно сказал Кир.
Жека смущался. В палате не было первогодков, все либо по второму году, либо сверхсрочники. Особо приколоться не над кем, а потому прикалывались над Жекой, но беззлобно.
— Жека, у тебя баба есть дома?
— Есть. Света.
— Ждет, как думаешь?
— Пишет…
— Жениться-то будешь? А то останься с Олей, ей небось надоело тут. В Питер увезешь, хули. Она хоть людей увидит.
Однажды ночью Жека не выдержал и пошел к Оле. Киру он потом рассказал, как все было, но Пахому наврал, что было отлично. Пахом, кажется, не поверил, хотя охотно повторял:
— Да она со всеми. Она вон даже этому дала. Жеке.
Жека взял у Кира одеколон — не для храбрости, для запаха, — долго мялся перед ординаторской, наконец зашел и сказал Оле, что у него болит шрам. Оля посмотрела на него спокойными серыми глазами, поправила халат, который у нее во сне слегка задрался, и сказала, чтобы он не ебал мозги. У Оли хорошо было это поставлено, она умела осадить. Жека настолько обалдел, что застыл на месте.
— На поправку идешь, — снисходительно сказала Оля. — Иди давай отсюда. Шрам у него.
И Жека пошел.
С Пахомом Кир стыкнулся по-серьезному только один раз. Обмывали орден Мужества, который пришел Сереге. Серега боялся пить водку, потому что во рту у него ничего еще толком не зажило, но глотнуть один раз — из стакана с орденом — его заставили. Бутылку и закусь было легко пронести на территорию госпиталя — в заборе было две дыры, и к раненым свободно проникало любое бухло, а также соленые помидорки и рыбные консервы. В госпитале кормили хреново. Сытней, чем на войне, но тоже, видно, тырили кто во что горазд. Готовили невкусно и без любви. Иногда Кир скучал по материнской готовке, по пельменям, которые вместе лепили дома, — но он запретил себе вспоминать дом в тот самый миг, как их призывная команда в грязной плацкарте отвалила от перрона. Если у тебя один дом в голове — какой ты солдат? Сны, конечно, привязывались, но тут уж не запретишь.
Серега от одного глотка немедленно захмелел, потому что был еще слабый. Сначала он рассказал анекдот, который рассказывал уже три раза, а потом стал просить Пахома спеть. Пахом спел что-то невыносимое про свою прекрасную артиллерию. Он хвалился, что однажды накрыл выстрелом дом, в котором, ты понял, сидело пять полевых командиров. Пять! Его давно должны были к герою представить, но замотали.
— Да знаю я ваших пушкарей, — сказал Кир. — На одно попадание десять мимо. Вообще пьяные все.
Пахом хотел завестись, но одумался. Он чувствовал, что хоть Кир и без ноги и пожиже сложением, но если захочет, то наваляет ему сильно. В Кире была злость, его и по первому году никто не трогал. Пахом решил доебывать его иначе, на словах. Тут он брал верх, потому что болтлив был неимоверно, и болтлив пакостливо.
— Ты чего такой злой, Кир? — балагурит он. — Не с той ноги встал?
В палате не принято было церемониться, все свои, могли и горбатого по горбу.
Кир молчал. Получилось бы, что он переживает из-за ноги.
— Ну, по третьей. За тех, кто не дожил.
Выпили не чокаясь.
— Кир! — заорал Пахом. — Ты все-то не жри, на закуску оставь!
Кир и это стерпел. Не выдержал он, только когда Пахом начал доебывать Жеку, не чувствует ли Жека рези в мочеиспускательном канале. Это, со знанием дела объяснил Пахом, первый признак ужасной птичьей болезни. Хуже птичьего гриппа.
— Какой? — испугался мнительный Жека.
— Да так. То ли два пера, то ли три пера…
— Откуда?! — не понял Жека.
— От чуда! От Оли, бля. Ты же драл Олю, Жека. Ты герой. И у тебя теперь обязательно…
— Пахом, ты задрал, — тихо сказал Кир.
— Я? Я тебя пальцем не трогал! Ты ваще не в моем вкусе…
В следующую секунду Кир прыгнул. Оттолкнуться он мог и одной ногой. Он впечатал кулак Пахому в нос и почувствовал, что врезал хорошо: еще чуть — и хрящ сломал бы. Их растащили. Пахом орал, чтоб его держали, потому что, если его не будут держать, он, сука, покажет, сука… Кир еще и костылем в него кинул, но промазал. На Пахомовы вопли сбежался персонал, увидели водку. Подполковник долго орал, что устроили бардак, что госпиталь — такая же армия, что доложит каждому в часть, и Киру как зачинщику отдельно, потому что он хоть и комиссован, но должен понимать, мать, мать. Пахома вообще через два дня выписали. Так бы он еще закосил на недельку, но не вышло. Со всеми он попрощался за руку, Кир от него отвернулся к стенке.
— А чего ты на него так, Кир? — спросил Жека, когда дверь за Пахомом закрылась и он, переодевшийся в парадку, отбыл к месту службы. — Ну, мудак он, конечно, но чего так-то…
Кир молчал, потому что не ответил бы толком. Наверное, это действительно организм перестраивался. Человек ведь не сознает, чего у него там в организме. Он может, конечно, себя зажать как угодно, а ноги-то нет, и новая не вырастет. Он, типа, отвоевался по всем фронтам.
И злость в нем теперь была не такая, как раньше. Он теперь этой злостью не распоряжался, не командовал. Она сама им командовала. И если б ему теперь воевать, он был бы совсем другой солдат, гораздо лучше. Его бы никто теперь не остановил.
Кир знал, что его не пустят больше воевать. Но представлять себе возвращение ему никто не запрещал. Странно, он мечтал не о доме, а о том, как вернулся бы. И как мочил бы чехов.
Раньше он, случалось, жалел их. Никич однажды во двор гранату кинул, а хуй его знает, что это был за двор. Может, мирный. Никич потом каялся. Говорил, что вроде заметил там старика какого-то, лет эдак двухсот. Старик, может, и мирный был. А может, и не было никакого старика. Короче, Кир бы теперь тоже кинул.
Протез ему принесли в конце мая, ранним утром, — наш, отечественный, но по немецкой лицензии. Он и не верил, что принесут. Он просыпался всегда очень рано, не мог спать после шести, хотя в госпитале бы как раз в самый раз. Лежал и глядел в потолок, смотрел на трещины краски над дверью. Главный окружной госпиталь, а не могут стену покрасить. В госпитале вообще все было старое, его построили, что ли, году в пятьдесят втором. Он был похож на сталинский санаторий, только статуи колхозницы не хватало у входа. В трещинах краски все почему-то угадывали бабу с лампочкой на самом интересном месте. Кир пытался высмотреть что-нибудь кроме бабы — географическую, скажем, карту, вон Волга, вон Енисей… Но тут пришел подполковник и принес протез.
— Примерь, воин, — сказал он. — Отличная вещь, сам бы носил.
Кир сел на кровати. Остальные зашевелились, приподнимаясь на локтях, вглядываясь — никто еще не видал такого протеза и не знал, как он пристегивается. Кир свесил культю, на которую избегал смотреть. Противно было прикасаться к изуродованной ноге, она заросла диким мясом, какими-то наплывами, кое-где еще не до конца зажило. Он не понимал, как будет ходить с этой чужой пластмассовой ногой. Кое-как пристегнул, схватился за спинку кровати, встал…
— Кириллов, ты чего?! — крикнула Оля. — Костыль возьми!
— Ладно, — сказал он сквозь зубы. — Так попробуем.
Нечего было и думать шагнуть с таким протезом. Говорят, нога как своя — какая, на хер, своя! Его шатало. Он попробовал выставить протез вперед — пластмассовая нога смешно повисла. Кир поставил ее на линолеум, попытался шагнуть левой, здоровой. Как ни странно, протез держал, у него получился крошечный шажок. Все молча наблюдали. Он опять двинул вперед правую, надо было чуть подкручивать ногу, чтобы протез встал на всю ступню (мама дорогая, это же мне всю жизнь теперь подкручивать… это же мне теперь заново делать походку… я уже никогда не буду ходить как ходил — только теперь дошло, тормоз). Всеобщее настороженное внимание стало дико его злить, тоже вылупились, еще денег подайте!