– Ладно, – повторил Тимофей, чуть повернул голову и увидел, что осталось от их позиции.
– Ты пойдешь плен в либер Дойчланд, в Германия. Германия – о!.. Ты хорошо старался – ты хорошо кушал. Справедлив! У тебя отшень маленький геометрий, – он ткнул пальцем в два малиновых треугольника на петлице Тимофея. – Хорошо! Мало что жалеть. Терпений! – и опять все начинать с айн. Цвай унд драй приходит к тому, кто имеет терпений. Хороший мораль?
– Гут, – сказал Тимофей и вдруг подумал, что еще нынешним утром ему показалась бы нелепой даже мысль о каком бы то ни было разговоре с фашистами. А сейчас не только слушает – делает вид, что соглашается. Он унижен? – да. Побежден? – да. Сломлен и сдался?..
Тимофей снова покосился на окопы. Во время боя и до него он знал, что скорее пустит в себя последнюю пулю, чем сдастся. Но сложилось иначе. Значит, опять кинуться на эту гадину, напроситься на их пулю?
А кто отомстит за ребят?
Другие?
А почему не ты? А почему ты не хочешь оказаться сильней и хитрее своих врагов? – выжить, вырваться и отомстить? Победить, наконец? От какого Тимофея Егорова будет больше пользы: от погибшего гордо, но бесславно и бесполезно или от активного бойца, беспощадного мстителя?..
«Польза». Раз аргументом становится польза, значит где-то не прав, с досадой подумал Тимофей. С досадой на свои минутные колебания, которые и решили все дело: во второй раз он не бросился на фашиста сразу, и все как-то решилось само собой.
В его распоряжении были секунды. Ему было стыдно, что он остался живым – Тимофей победил этот стыд. «Чтобы отомстить, я должен выжить – это он усвоил твердо. – Я должен выжить. Чего бы это мне ни стоило. Любой ценой!..»
Ладно.
– Я сделаю все, как надо, герр капрал. Фашист заулыбался совсем лучезарно.
– Последний совет дер вег… на дорожка… Я залезал твой карман, и – майн готт!! – Он поднял руку, и Тимофей увидал свою кандидатскую карточку. – Ты хотел стать большевик?
«Я должен выжить… любой ценой…» – стучало в мозгу Тимофея.
– Да, – сказал он.
– Глупо! Наш фюрер говорил: большевик – капут. Всех большевик – капут. Ды-ды-ды! – он повел автоматом. – Ты хотел капут?
– Я хочу жить, – сказал Тимофей, почти физически ощущая, как бьется в мозг: ты должен, должен выжить.
– Зер гут! «Хотел» – еще не «был». Это есть нюанс, который тебя спасал. Мы оба забудем этот маленький недоразумений. Ты будешь любить наш фюрер. Ты все будешь начинать с айн. Хайль – вита нова!
«Я должен выжить… любой ценой…»
Фашист, улыбаясь Тимофею, попытался разорвать карточку. Это у него не получилось. Он даже чуть напрягся – опять не вышло. Тогда, иронически фыркнув – мол, не очень-то и хотелось, – фашист отшвырнул карточку в сторону.
«Любой ценой», – сверкнуло где-то в глубинах сознания, но Тимофей уже зажимал карточку в кулаке. Фиксатый еще лежал на спине, следя за Тимофеем, и не глядя нащупывал на земле автомат. Но второй, смуглый – ах, досада! – он уже отскочил назад, и карабин в его руках так ловко, будто сам это делает, скользнул из-под мышки в ладони. Ведь убьет, сволочь!..
Авось с первой не убьет.
Тимофей сделал ложное движение влево, прыгнул вправо (пуля ушла стороной), схватил горячий стальной обломок – все, что осталось от его личной трехлинейки со знаменитым снайперским боем, – встретился глазами со смуглым. Тот не боялся. Глаза горят: смеется, бьет с пояса, не целясь. Будь ты проклят!
Вторая – мимо.
– Какой шикарный экземпляр! – воскликнул фиксатый. – Он твой, Харти… Бери!
Тимофей метнулся в сторону – ствол пошел за ним; в другую – ствол тоже. Тимофей вдруг почувствовал усталость. Все, понял он. Фашист тоже решил, что пора кончать, и выстрелил прямо в лицо.
Когда сознание снова прояснилось, Тимофей не удивился тому, что жив. Уж такой это был день. Не пришлось и вспоминать, где он и что с ним: он знал это сразу, едва очнулся.
Где-то внутри его, независимо от его воли, организм самостоятельно переключился на иной ритм; мобилизовался с единственной целью – выжить. Человек должен был еще осмысливать новую для себя ситуацию – войну; на это уйдет у него немало дней; а его природа уже заняла круговую оборону.
Тимофей лежал в неглубокой выемке, на дне, и какой-то парнишка бинтовал ему голову. Это был тоже пограничник, но незнакомый; видимо, первогодок с одной из соседних застав; тех, что служили по второму году, Тимофей знал хотя бы в лицо.
Пограничник наматывал бинт почти не глядя, как придется, совсем не по инструкции; такая чалма если часа два продержится – уже благо; обычно они расползаются кольцами куда раньше. Тимофей хотел сделать замечание, но тот, как назло, смотрел теперь только в сторону, куда-то за спину Тимофея, и глаза их никак не могли встретиться. Парнишка тянул шею и дергался всем телом вверх-вниз, выглядывая что-то через вспушенный край воронки. А руки автоматически слой за слоем накладывали бинт.
Краем глаза Тимофей заметил, что грудь ему уже перебинтовали. Правда, при этом кончилась гимнастерка: ее правый бок был начисто оторван, только воротничок и уцелел.
Тимофей пошевелил пальцами; в руках пусто… Внутренне цепенея, Тимофей потянулся левой рукой к уцелевшему нагрудному карману. Пусто.
– Не дрейфь, дядя, – сказал пограничник, – твой билет у меня.
– Давай сюда.
– Вот невера! – Свободной рукой он достал из галифе смятую кандидатскую карточку. – Не теряй в другой раз.
– Я ее вот так зажимал в кулаке.
– Может, вначале и зажимал.
– Меня крепко ковырнуло?
– Семечки. Только шкарябнуло по черепушке. Но картина, сам понимаешь, жуткая. Иван Грозный убивает возлюбленное чадо.
– Гляди ты. А я уж думал – привет. Он меня в упор срезал. Метров с трех. Враз выключил начисто.
– Контузия, – сказал пограничник.
Он закрепил бинт как придется, еще раз выглянул из воронки, тихо охнул и медленно, тяжело сел в подмявшуюся под ним землю.
– Все. Приехали, дядя.
Он улыбался. Улыбка была выбита на его лице усилием воли; он хотел в эту минуту именно улыбаться, и потому совокупный рисунок его рта и глаз складывался в улыбку. Но это был, так сказать, общий план. Маска. Впечатление от нее держалось всего лишь какую-то секунду, а затем исчезало, потому что каждая деталь этой маски противоречила ее сущности: тонкая нижняя губа, перекошенная улыбкой, словно конвульсией, судорожно вздрагивала; прыгали потерявшие вдруг осмысленность побелевшие глаза; и даже значок ГТО первой ступени, перевернувшийся изнанкой, мелко подрагивал на его груди скрестившимися цепочками.
Тимофей все понял; но ему так хотелось, чтобы оказалось иначе, что он, оттягивая страшную правду еще на мгновение, спросил:
– Что там?
– Немцы.
Пересиливая слабость, Тимофей перевернулся на четвереньки, привстал на коленях. Справа дорога, и по ней нескончаемой чередой прут автомашины и танки; слева, вдоль позиции его взвода, приближается группа немецких солдат. Если сейчас ударить в два ствола, то, пока они разберутся, что к чему, четырех, пожалуй, можно прибрать.
– Где твоя винтовка?
– Ты что, дядя, спятил?
Ясно – первогодок. Школы нет. На него даже по-настоящему разозлиться нельзя.
– Товарищ красноармеец, – как можно официальной, почти по слогам произнес Тимофей, – вы как отвечаете старшему по званию?
От изумления парнишка обомлел. Улыбку стерло с лица, но и дрожать перестал. Ему понадобилось секунд десять по меньшей мере, чтобы осмыслить такую простую на первый взгляд ситуацию. Потом он выпрямился, надел по-уставному снятую перед тем фуражку и сказал:
– Виноват, товарищ командир отделения.
– Где ваша винтовка?
– Я ее не имел, товарищ командир отделения. Я на «максиме» работал. Первым номером. Мне винтовка не положена.
– Ясно. Проверьте соседние окопы. Чтобы через минуту две винтовки с патронами…
– Слушаюсь…
Парнишка закрепил ремешок фуражки под подбородком, чуть помедлил и стремительно кинулся из воронки. Он уже не думал о выражении лица, на котором было написано отчаяние.
– Отставить.
Команда застала его уже наверху; он словно ждал ее: не глядя, плюхнулся вниз и сполз по рыхлой земле на дно. Сел. Эта небольшая психологическая встряска подействовала на него благотворно: он вдруг успокоился.
Приказ был не самый удачный; он был просто невыполним. Если ползти от окопчика к окопчику – не успеешь обернуться; если двигаться перебежками, немцы – до них оставалось сотни полторы метров – заметят сразу. И пристрелят. И будут правы: им вовсе ни к чему разбираться, что могут означать столь подозрительные передвижения.
Тимофей был доволен, что, не колеблясь, исправил свою ошибку. Правда, это могло произвести неблагоприятное впечатление на рядового, если тот не умен. Но вопрос был принципиальный: Тимофею только недавно исполнилось двадцать; полутонов он не признавал – мир для него был черно-белым; отчетливо расчерченным на правду и ложь, на хорошее и плохое; компромиссы были уделом слабых; а он, Тимофей Егоров, сильный и прямой человек, мог поступать только правильно и хорошо; он себе не позволял ошибок, а если они случались, не спускал и не прощал их; и был убежден, что эта беспощадность к самому себе позволяет ему и к другим относиться требовательно и без снисхождения. Потому что и другие – все, каждый – должны стремиться только к хорошему и делать свое дело добросовестно.