– Как тебя зовут? – спросил Тимофей.
– Гера. Герман Залогин, – охотно ответил парнишка и сразу как-то оживился. Видно, немцы не выходили у него из головы, и он готов был что угодно делать и говорить, только бы не ждать молча, сложив руки. Страх снова начал овладевать им; он проступал наружу краснотой. Кожа у него была какая-то прозрачная, словно из чистого парафина. Краснота подступала к ней изнутри, но дальше ей ходу не было, и потому казалось, что лицо Геры темнеет, обугливается.
– С Гольцовской заставы, – добавил он.
– Это ты за сегодняшний день километров двадцать уже отмахал? – усмехнулся Тимофей.
– Больше, товарищ комод!
«Комод», почти не отличимое на слух от «комотд» – командир отделения, – было обычным обращением у красноармейцев, если поблизости находились только свои.
– В десять мы уже держались на заставе. А потом он подвез тяжелые минометы да как почал садить – одну к одной. Может, слышали, товарищ комод: скрежещут оте мины – ну прямо душа вон. У меня одной миной и «максимку» и обоих номеров положил. Я чего уберегся: меня щитком по кумполу хлопнуло, как его сорвало; хорошо – не осколком. Ну, оклемался помалу. Ну, кругом ни души. Ну, я и почесал к своим.
– Всю дорогу бежал?
– Не всю. Поначалу сил не было. А как у плотины – знаете плотину? – вот как на мотоциклистов там напоролся, такой классный кросс выдал!
Гера засмеялся и повернул свой значок лицевой стороной. Только сейчас Тимофей заметил, что рядом с ГТО у него висел «Ворошиловский стрелок», черным чем-то заляпанный, похоже, мазутом.
– Я стайер. У меня ноги подходящие, сухие. «Оленьи» ноги, – похвастался он. – Хоть на лыжах, хоть так пробегу сколько надо.
– А чего здесь задержался?
– Из-за вас, товарищ комод.
– Выходит, не убежал.
– Так вы же были еще живой! Не мог я вас еще живого бросить. И тащить не мог: куда уж мне! А теперь выходит – вы уж совсем живы.
– Боишься?
– Еще как!
– Ничего, Залогин, главное – не раскисать. Держись возле меня, и будет порядок, – сказал Тимофей и вдруг соврал, чего о ним никогда еще не случалось: – Я и не в такие переделки попадал. Почище были. И жив, как видишь. – Он прислушался к себе и с удивлением понял, что раскаяния не испытывает. – А сейчас нас двое. Выкрутимся!
– Так точно, выкрутимся, товарищ комод.
– Кстати, у меня есть фамилия. Егоров. И вовсе не обязательно обращаться ко мне только по форме. Мы не перед строем.
– Слушаюсь, товарищ комод.
Чтобы сказать еще что-нибудь (в разговоре ожидание скрадывалось и не казалось слишком тягостным и долгим), он удивился, как так вышло, что товарища командира свои бойцы не подобрали при отходе, и Тимофей ответил: некому было ни подбирать, ни отходить; и Залогин сказал: «Понятно», – и еще добавил зачем-то: «Извините». – «Ладно», – сказал Тимофей. Ему ли было не знать своих ребят! – если бы уцелел хоть один… Но это было невозможно. Они все остались здесь, до единого, весь взвод – поредевший, обескровленный после предрассветных схваток, но тем не менее представлявший собой какую-то силу; политрук собрал их и привел на эти пригорки, чтобы сделать последнее и самое целесообразное из всего, что они могли, – держать эту дорогу. И они ее держали, и отбили две атаки немецких автоматчиков на бронетранспортерах, атаки, вторую из которых отбивали местами уже врукопашную. Но что они могли, когда приползли два тяжелых танка? Немцы как будто почувствовали, что у пограничников не осталось не только гранат, но и бутылок с горючей смесью, и двигались неторопливо, обстоятельно, от одного мелкого окопчика (какие уж успели выкопать) к другому, вертелись над каждым, заживо хороня пограничников. А в километре от них на дороге стояла голова колонны, и по блеску биноклей было понятно, что для фашистов это всего лишь спектакль… Тимофей уже не испытывал страха: для этого не осталось сил. Но отчаяние захлестнуло его. Увидев, что танки проползли мимо, а он все еще жив, Тимофей поднялся с содрогающейся земли… зажимая рану в плече и волоча за собой винтовку, подошел сзади к одной из машин и со всего маху, плача от сознания своей беспомощности, ударил по запасному баку танка прикладом…
Немцы были уже в двадцати шагах. Тимофей хотел спрятать кандидатскую карточку за голенище, но Гера сказал: «Сапоги больно хороши. Могут сиять. Тогда он заложил карточку под бинты. Она легла слева, где и полагается, и это утешило Тимофея. Потом он по просьбе Геры пристроил туда же его комсомольский билет. Потом они пожали друг другу руки и оба вздохнули: ожидание сжимало грудь, не пускало в легкие воздух. А потом на краю воронки появился немец.
Это была не пехота – полевая жандармерия. Находка оживила лицо жандарма. Он цыкнул через зубы, почесал под распахнутым мундиром, под бляхой, потную грудь, повернул голову и крикнул в сторону:
– Аксель, с тебя бутылка, сукин ты сын. Я был прав, что мы тут кого-нибудь найдем. Сразу двое. Забились в яму, словно крысы.
Он даже винтовку на них не направил: ему и в голову не могло прийти, что эти двое способны еще на какое-то сопротивление. Он их и за людей не считал. Просто особая категория двуногих: пленные.
«Было бы вас не больше трех – уж я бы тебе шею живо свернул; и остальных бы не обошел вниманием», – со злобой подумал Тимофей, но усилием воли погасил в себе вспышку.
Захрустела земля, и на краю воронки появился второй жандарм, бледный и разочарованный, с непокрытой головой. Он заглянул вниз и плюнул.
– Твоя взяла. Черт побери, опять вышло по-твоему! Ты не можешь мне сказать, почему ты всегда угадываешь?
– Нюх, Аксель, сукин ты сын. Все нюх и опыт. А ты вот сто лет будешь ходить со мной рядом, а угадывать не научишься. Потому что хоть ты и сукин сын, Аксель, а нюха у тебя все равно нет. Нет – и все тут!
– Кончай. Пристрели вон того забинтованного, и пошли.
– Ну уж нет. Это моя счастливая карта – и я в нее буду стрелять? Мой бог! Счастливые карты нужно любить, Аксель. Их нужно ласкать, как упрямую девку, когда ты уже понял, что она не слабее тебя.
– Да он свалится на первом же километре!
– Тогда и пристрелим. – Жандарм повернулся к пограничникам и только теперь повел стволом винтовки, жестом давая понять, чего хочет. – Эй вы, крысы, а ну пошли наверх. Только врозь, по одному. Я хочу поглядеть, как этот пень стоит на ногах. А то, может, и впрямь лучше оставить его в этой могиле. Понимаете?
– Нихт ферштейн, – сказал Тимофей, однако выбрался наверх без помощи Залогина.
– Ты слышишь, Аксель, сукин ты сын? Они не понимают даже самых примитивных фраз. Паршивый мул – и тот понимает по-немецки. Мой бог, какая дикая страна!
Пригорок был прорезан, как шрамами, пологими глинистыми вымоинами. Глина в них была спекшаяся, но под коркой рыхлая: ноги проваливались и с трудом находили опору. Пахло полынью. С дороги наплывал машинный чад.
Тимофей нес фуражку в руке: на забинтованную голову она не налезала, да и больно было. Первые шаги достались тяжело. Но потом он разошелся, и даже голова кружиться перестала. Залогин шел рядом. «Если что – сразу дайте знать. Поддержу», – тихо сказал он.
Внизу, возле дороги, на успевшей местами пожухнуть траве сидела вразброс группа красноармейцев. Их было не меньше трехсот человек. Раненых почти не видно. Охраняли пленных четверо жандармов. Жандармы расположились в жиденькой тени единственной сливы. На пленных они не обращали внимания. Только один из четырех сидел к ним лицом, курил, поставив карабин между колен; остальные лениво играли в кости.
Тимофей почувствовал, как первоначальное изумление (удар был тяжелый и внезапный; ему в голову не могло прийти, что он когда-нибудь увидит сразу столько пленных бойцов Красной Армии) быстро переросло в гнев, а потом сменилось презрением. Может быть, у них не осталось офицеров? Но нет, вон парень сидит в приметной гимнастерке (индпошив; добротный, с едва уловимым красноватым налетом коверкот; фасон чуть стилизован – и сразу смотрится иначе, за километр видно, что не «хебе»; воскресная униформа!), вон еще, и еще сразу двое. У одного даже шпала в петлицах. Комбат. Как они могли сдаться: столько бойцов, столько офицеров…
Тимофей даже не пытался бороться с нахлынувшим презрением и был не прав.
Он судил их субъективно; судил с точки зрения солдата, который уже убивал врагов, видел, как они падали под его пулями; падали – и больше не вставали. Плен был для него только эпизодом, интервалом между схватками. Он знал: пройдет час, день, три дня – и опять настанет его время, и опять враги будут падать под его пулями. Он знал уже, как их побеждать.
А эти еще не знали. Им не пришлось. Их подняли на рассвете – обычная боевая тревога, сколько уж было таких: вырвут прямо из постели – и с ходу марш-бросок с полной выкладкой на полета километров, да все по горам и колдобинам лесных дорог; сколько уж так случалось, но на этот раз слух пошел: война. Действительно, стрельба вдалеке, «юнкерсы» прошли стороной в направлении города. Только мало ли что бывает, сразу ведь в такое поверить не просто. Может, провокация…