Загремел его голос, неожиданно строгий:
— Младший лейтенант Шиянок!
Какую шутку он подготовил, начав так строго?
Бросил Лиде походя, как бы заранее оправдывая себя:
— Работай.
Двери за собой закрыл плотно, чтобы Лида не услышала его соленых острот. Но Колбенко глянул на меня без смешинок в глазах:
— Ты что это теряешь голову? Я не понимал.
— Все документы оставил на столе. А если бы не я сюда… кто-то другой пришел? Зубров только что мимо проходил.
— Зубров свой человек. Колбенко покивал головой.
— Лопух ты, парень! Не доходит до тебя моя наука. Разжевывать нужно… Свой! Я когда-то такому своему, куда более своему… доверился… Короче: не лови ворон, мой младший брат. Ясно?
— Не совсем.
— Клюнет тебя жареный петух в копчик — тогда поймешь. Но не жди его. Вари котелком, Павел. Вари.
— Варю.
— Часто, мне кажется, переполнен он у тебя, котелок, и варево из него без пользы выплескивается… А иногда, прости, мелькает у меня тревожная мысль: не пустоват ли он у тебя?.. С доброй кашей, но неполон.
— А вам чего тревожиться?
Колбенко нередко шутил грубовато, бывало, хорошенько пробирал за промашки, за идеализм, как он называл некоторые мои поступки, но ум мой всегда ценил. Поэтому слова про пустоватый котелок обидели.
В других обстоятельствах я, может, и внимания на них не обратил бы. Но тут… после лирического настроения, после признания девушке — не словами, желанием поцеловать, которое чутко она уловила… вдруг такая проборка. Из-за чего? Из-за комсомольских протоколов? Тоже мне секреты! Неприятно было думать, что слова Колбенко могла услышать Лида. Наверное, услышала.
Но и «дядя Костя» как сейсмограф!
— Обиделся? Ну и дурак! А тревожусь я потому, что люблю тебя, — И тут же засмеялся, показывая зеленый умывальник. — Вот полюбуйся! Где, ты думаешь, раздобыл? Снял около дома Кузаева. Прибили, подхалимы, на березе. Ничего, командиру найдут другой, в доме же небось тоже повесили. А нам с тобой барахольщики не дадут: нет в раскладе вещевого обеспечения. Такие предметы добывай кто как умеет. Смекалка и ловкость рук!
В другое время и я посмеялся бы: давно удивляла и забавляла неожиданная черта этого человека — какое-то студенческое озорство, странно соединенное с серьезностью, а иногда и мрачностью. А тут его выходка показалась до обидного глупой: парторг снял умывальник у командира! Не дай боже, кто увидел! Будут зубоскалить. Да и Кузаев может разозлиться. А Тужников наверняка сделает «политику».
Снова Колбенко будто прочитал мои мысли:
— Не бойся. Я сам не снимал. Бойца попросил, старого Третьяка. «Принеси, — говорю, — брат, вон тот умывальник, он там ни к чему, а мне негде руки помыть». — «Слушаюсь, товарищ старший лейтенант!»
Я не выдержал, улыбнулся.
— Закрывай свой сейф. Будем налаживать быт. Заслужили человеческую жизнь. Наползались в норах.
Конечно, до Лиды доносился наш разговор, не мог ее не взволновать строгий окрик Колбенко. Потом она услышала другой голос, веселый, шутливый. И тогда вышла к нам, тоже веселая, босая, с закатанными рукавами. Обратилась не по уставу — не в форме же, — по-женски и по-белорусски:
— Мужчины, у кого запалки есть?
— Сернички? — засмеялся Колбенко. — На, поджигательница. Зажги сердце земляку.
— Все вы шутите, Константин Афанасьевич, — Лида, принимая спички, покраснела, и ее румянец меня радостно взволновал.
Я сшивал остатки протоколов.
Колбенко копался в вещевом мешке, где у него не только нитки, иголки, ножницы, но и гвозди, небольшой молоток, пассатижи — хозяйственный человек!
И тут раздался сильный взрыв. Что-то грохнуло на голову. Наверное, я потерял сознание, но быстро пришел в себя. Я лежал на полу у дверей. В доме было полно дыма и пыли. Правда, его быстро вытягивало в окно, из которого высадило раму, и я увидел на месте грубки с зеленым кафелем груду кирпича и черный проем.
Сообразил, что случилось. Закричал:
— Лида!
Попытался встать. Но меня снова как взрывной волной отбросило к стене. Ударился затылком, осел на пол и застыл в углу, охваченный еще большим страхом, что не имею сил помочь Лиде. Где Колбенко? Где вы, Константин Афанасьевич? Куда вы девались? Помогите! Помогите!!! И тут я увидел его — в проеме между трубкой и дверью, перегородку разнесло, висели раструщеиные доски. Парторг, казалось мне, вышел словно из далекого тумана. Нет. Из черного дыма. Но что у него в руках? Колбенко приблизился, и я увидел: он несет Лиду. Он шепчет:
— Дитятко ты мое, дитятко…
Я собрал силы, чтобы подняться навстречу им.
— Лида!
— Павлик? Ты живой? Живой? А я ослепла. Я ослепла, Павлик!..
В немом ужасе отступил я в угол: не глаза ее увидел — другое…
Девушке разорвало живот, грудь…
* * *
Президент «пошутил». Давая пробу перед выступлением по радио, сказал, что он только что подписал декрет, который ставит Россию вне закона. «Бомбардировка начнется через пять минут».
Я услышал это по телевизору и… содрогнулся. Моя женская команда, сороки-стрекотухи, мешала мне слушать внимательно, и я не сразу сообразил, что к чему. О чем он, комментатор? Шутка? Какая шутка? Кто мог так пошутить? Президент такого государства?! Но и после того, как Сейфуль-Мулюков сообщил, что президент потом вынужден был оправдываться — «просто шутка», — я не сразу опомнился. Холодный страх леденил кровь. И первая мысль — о детях. Дети! Где мои внучки? Как спасти детей?
Давно уразумел, что спасти детей будет невозможно, и потому мне так страшно.
Цыкнул на дочек и невестку:
— Вы слушаете? Слышали, о чем там? А вы — о своих тряпках.
Невестка хитренькая, всегда играет в покорность и скромность.
— Простите, папа.
У Марины никогда не было такой покорности, тем более деланной. В детстве. В юности. А теперь ей слова не скажи — в ответ услышишь десять. Не удивительно. Образованная женщина. Художник-декоратор. Мать троих детей. Мать моих внучек, любимец, лопотушек Вики и Мики — Виктории и Михалины, двойняшек, им четвертый годик.
— Не о тряпках, папа, а о модах. Что может больше волновать молодых женщин в наше время?
— Мода, и никаких проблем? Никаких проблем для вас не существует? — Начинаю злиться, боюсь, что сорвусь и накричу. — Ты видишь, что в мире?
— А что в мире? Что нового, чего бы мы не знали?
— Ты слышала, как «пошутил» президент?
— Услышишь еще и не такое. Пусть он только останется в своем Желтом доме.
— В Белом, — поправила рациональная, точная Светлана.
— И тебя это не волнует?
— Волнует, но не так, как тебя. Я не читаю так внимательно четвертую и пятую страницы «Правды», как ты.
Давняя ее ирония по поводу моего интереса к международным разделам газет, журналов. Но я привык не обращать внимания на это.
— …А «Глобус» ты сам прячешь от нас в сейф. Удивляюсь, как ты «За рубежом» не прячешь. Мы же маленькие, не понимаем. Светик, дитятко мое, тебе дают в этом доме «За рубежом»? Или только «Пионерку»?
Светлана — наша «малышка», ей всего двадцать три, аспирантка лингвистической кафедры. Она антипод старшей сестры — молчунья. Правда, в ее редких замечаниях во время наших споров не меньше остроумия, чем в Маринином многословье…
Однако насчет «Глобуса» что-то новое. Почему вдруг?
— Послушай, болтушка, умного комментатора.
— Фарида? О Ближнем Востоке? Татарин поездил там, знает. Однако мне, боюсь, придется слушать это до конца жизни…
— Лет полста, — хмыкает Светлана.
— Дай бог, — вздыхает Зоя, невестка, явно притворно, чтобы серьезностью своей угодить мне.
Свое пожелание она относит к Марине, совсем не думая, что в контексте с передачей ее «дай бог» неуместно: не дай бог, чтобы сионисты издевались над несчастными арабами целых полстолетия.
Кончилось «Сегодня в мире». Началась передача по экономике. Мне и это интересно. Правда, бывают пустые передачи — информация, статистика. Но изредка ученые экономисты высказывают здравые мысли, дельные, неожиданные, до которых я не могу дойти собственным разумением. История экономики социализма — это одно, об этом я писал, читал лекции; проблемы научно-технической революции, современная организация производства, сельского хозяйства, науки — совсем другое, тут нужны специальные знания, которых у меня, чистого историка, нет. Приобретать их поздно — тяжело читать: испортил зрение. Смотреть телевизор легче, а в таких передачах главное — слушать.
Больно только бывает: услышишь умную идею, проблемную, полезную и даже простую (все гениальное просто!), а потом узнаешь через три — пять лет, что она так и не реализована или «открыта» у наших политических и экономических конкурентов.
Под старость особенно переживаю от бесхозяйственности, консерватизма. Чувствительный стал, словно шкуру содрали.