Через два дня я был в Архангельске.
После двух-трех бомбежек и незначительных пожаров от фугасок и зажигалок, город внешне мало изменился. Только еще от вокзала с левого берега Двины я заметил, что громадное здание института взрывом фугаски и пожаром выведено из строя. А когда проходил мимо разрушенного здания, то мне показалось, что и бронзовый Ломоносов стоит на пьедестале чуть-чуть покачнувшись от воздушной волны. Но выстоял и стоит, устремив глаза на север, стоит с той же присущей ему поморской «благородной упрямкой»!
В семье меня, конечно, не ждали. Пришел я в обыкновенный будничный сентябрьский день. Жена была на работе в школе. Сын сидел за столом над задачником. Обрадованный моим появлением он бросился в мои объятия:
— Папа, говори, чего привез мне с фронта?
— Ничего особенного, сынок, ровным счетом ничего. А впрочем развязывай мешок, если что есть подходящее для тебя — забирай.
И пока я говорил по телефону с женой, сын распотрошил мой походный вещевой мешок, обнаружил в нем бинокль, карманный фонарь, флягу, компас, финку, отобрал все это и сказал весело:
— Папа, это мне все пригодится играть в войну, а себе ты добудешь там еще.
— Забирай, забирай, только финку не тронь, тебе рано пользоваться холодным оружием, а у меня это память о хорошей собаке.
— Вот спасибо-то! Теперь я буду у ребятни за главного командира. Ни у кого нет столько снаряжения. Жаль, мама мелкокалиберку куда-то от меня запрятала. Папа, а ты за термос не сердишься?
Я вспомнил, что жена писала мне в одном из писем, как сын, играя с ребятами, набил мой термос порохом, провел к нему фитиль, поджег его и взорвал.
— Да что с тобой поделаешь! — сказал я. — Спасибо, что себя не угробил. Ну, если бы я в ту пору был дома, пришлось бы стегануть ремнем раз десяток…
Сын недовольно посмотрел на меня, нахмурился. Спросил:
— Из-за такого-то пустяка?
— Как из-за пустяка, да ведь тебя могло убить или изуродовать!
— Ну, убить! Фитиль был длинный и пока догорел до пороха в термосе, я убежал за сарай и еще ждал долго, когда рванет.
И сразу, чтобы не задерживаться на этом неприятном инциденте, он спросил:
— Ты надолго приехал?
— Только на два дня.
— Ух, как мало! Я от школы попрошу освобождение на два дня, Клавдия Михайловна отпустит, и похожу с тобой по городу: покажу, где падали полутонки и четвертьтонки. У меня было много, много осколков и стабилизаторов, я все в утиль сдал на переплавку. А потом куда поедешь?
— Снова на фронт. Пойдем, покажу на карте, где я был, и то место, куда теперь переезжаю.
В соседней комнате когда-то висела на стене большая карта Европы, наклеенная на серый коленкор. Теперь эта карта заменяла на окне выбитые воздушной волной стекла и служила светомаскировкой. Мы попутешествовали по этой карте, а потом, пока не пришла мать с работы, он донимал меня всевозможными вопросами, иногда детскими, иногда удивлявшими своей серьезностью:
— Папа, за что тебе дали орден? Про ваш фронт и в газетах мало пишут и по радио не говорят. Почему? А вы докажите! Так тихо будете воевать и война долго не кончится. Папа, а ведь страшно, когда людей убивают… Вы скорей, скорей всех фрицев убивайте да и делу конец, а Гитлера косоглазого запрятать бы в полутонку и бабахнуть над Берлином. Папа, а от дзота до дзота какие окопы бывают: прямые или вот так, зигзагами?
— Зигзагами чаще всего.
— И я ребятишкам доказываю, что зигзагами безопаснее. А они говорят — прямые хода сообщений ближе…
— А ты что. военным инженером хочешь быть?
— Ага, только вот поздно родился, годков бы на десять пораньше!..
Я посадил сына к себе на колени, погладил его по голове, пощупал спину, бока.
— Худенек ты у меня, мой милый, стал.
— Еще бы. Трудненько. Ничего, выживем, в Ленинграде похуже, там настоящая блокада. Ничего! На этой неделе наши три больших города освободили: Чернигов, Полтаву и Смоленск. Скоро из-под Ленинграда вышвырнут немцев…
Пришла жена. Два с лишним года войны ее заметно изменили. Она осунулась, похудела.
До поздней ночи мы просидели, переговорили о многом, но далеко не обо всем.
Подразделение, в которое я прибыл, занимало участок обороны примерно в той местности, где осенью сорок первого года мне пришлось быть в командировке. За прошедшие два года здесь на первый взгляд как будто никаких изменений не произошло. Но это только на первый взгляд. На самом деле, теперь здесь стояла закаленная в боях дивизия, в полной мере обеспеченная артиллерией. Дивизия, как и весь Карельский фронт, после октября 1941 года ни на шаг не отступала, а теперь готовилась к наступлению, о котором уже поговаривали, что оно не за горами, и будет, обязательно будет, в зависимости от обстановки и в сочетании с общими успехами наших войск на других фронтах Отечественной войны.
С майором Романенко, на место которого я прибыл, мы обходили подразделение.
— Скажите, товарищ Романенко, а связного своего вы мне оставите или уезжая заберете с собой?
— Заберу. Думаю, что и он возражать не будет.
— Эх, у меня был Ефимыч! Жалко, оставил его еще на Ухтинском направлении. Оригинальный мужичок, честная душа и не из робких. Такого, пожалуй, больше не подыскать.
— Если вы любите оригинальных, так чем вам плох будет Сергей Петрович Борода!
— Да, с таким скучно не будет, — подтвердил связной Романенки, — он тут неподалеку, копается, строит.
— Его у нас в дивизии — говорит Романенко — по имени, по отчеству все зовут. А иногда называют просто-напросто Бородой, и все знают, о ком речь идет. Да вон, полюбуйтесь, Сергей Петрович опять кому-то землянку строит…
Мы подошли ближе. Сергей Петрович стоял внизу под козлами и продольной пилой вдвоем с напарником распиливал сосновое бревно на доски. Желтые опилки сыпались ему на голову, застревали в бороде. А борода с каждым взмахом пилы встряхивалась над его могучей грудью, порой обнажая на ней беленькую медаль «За боевые заслуги».
— Здравствуй, Сергей Петрович! — поздоровался я, как со старым знакомым.
— Здравия желаю, товарищ капитан, — ответил он, опуская пилу.
Мы уселись на бревна около свежевырытого котлована для землянки. Я угостил его табачком. Сергей Петрович свернул цыгарку необычайной толщины, оговорившись, что из легкого табаку никак нельзя тоньше.
— Давно куришь, Сергей Петрович? — повел я разговор издалека.
— Давно, парень, почитай с пятнадцатого году стал похватывать, когда вот так в ту войну попал на службу и был бомбардиром-наводчиком. А ноне-то зрение начало сдавать, не гожусь в наводчики. В этом деле глаз да глаз нужен и вычеты знать, теперь пушки не те, стреляют уж не по тем тарифам. Посмотришь у «горняшки» и дульце-то все не длиннее голенища, а говорят за восемь верст палит. И «катюша», вообще это не моего ума диковинка. Так наш брат, видишь, чем занимается: рубим, пилим, копаем, строим и то польза есть…
— А и крепок же ты, старик, — восхищаясь его могучим сложением, заметил я, глядя на его широкие плечи и сильные узловатые руки.
— Ну, разве это крепость! — усмехается Сергей Петрович, — вот у меня отец был, царство небесное, на восьмидесятом году скончался, — вот это был мужик! Бывало мешки по четыре-то пуда так и на спину не брал, а подмышки, под ту и другую возьмет и легонько тащит. Ну, он, покойничек, ни капли горькой в рот всю свою жизнь не брал. А я вот свои законные сто граммов никому не уступаю. Сам пью. И насчет табачного зелья. Отец всю жизнь осторожен был, не курил, потому как табак, по его мнению и по преданиям стариков — есть дьявольское навождение. И начал он расти таким побытом: когда Христа-то распяли, а богородица шла и плакала в Гефсиманском саду, и там, где ее слезы капали, трава с корнем выгорела. А чорт позади шел невидимкой и сеял по тем местам табак… И курить его люди стали чорту на радость.
— Сергей Петрович, может это неправда?
— Не знаю, не я выдумал. А старики тоже кое-что знали…
Разговор зашел о войне. Сергей Петрович начал мне доказывать, что всякая порядочная война бывает не меньше трех лет и что трудно угадать, когда ей конец. Никто этого не знает и сказать не может.
— Важно то, что мы победим, — авторитетно заключил он и тщательно потушил дымящийся окурок.
— Я тоже в этом уверен, — сказал я.
— Как же, парень, без уверенности никакое дело не делается. А касаемо нашей победы, то и в писаньи сказано: «восставший на меч от меча и погибнет». Такое уж знаменье. Да и народ наш свою власть хорошо почувствовал, не то что при Николашке было. К примеру скажу про свою местность: раньше земля-то у нас кругом была барская, конторская да монастырская, а мужику некуды податься. На баб совсем земли не полагалось. Тридцать саженей на мужскую душу приходилось. Хорошо, что дедушка в нашем семействе догадался скоро умереть, так я у отца на дедушкиной душе и воспитывался до возрощения лет. А девки-бабы так и почитались лишними ртами. После революции зажили по-настоящему; земельки паши сколько душа желает. Забогатели некоторые спервоначалу и в колхоз туго шли. А потом видим доброта жизни от своего труда зависит. Стали нажимать, да нажимать, богаче нашего колхоза в окрестностях не было. Коров, лошадей бог знает сколько, свиней уйма, курам счету не знали. Крепко встали за эти годы на ноги. На выставке в Москве за корнеплоды похвальную аттестацию на дипломе отхватили с золотыми буквами — нашему колхозу имени Энгельса. Дело дошло до такой точки, что наш бывший мужик-лапотник зазнаваться стал, гордыня начала заедать. Баян — не гармонья, подавай пианину или рояль такую, ажно в хату не лезет, а ее пихают и пихают. Денег-то некуда девать! На велисапеды даже собаки лаять перестали, на мотоциклетку, еще туда-сюда, и то привыкли… И вдруг война, сатанинское нашествие Гитлера. На нашу колхозную собственность вражина насел… А вот, скажем, у нас в соседнем селе ученый дьякон был. Голова с пестерь, ума — палата. Книг два сундука- Он и библию почти назубок знал, и черную магу, какую-то книгу от чужого глаза прятал. Так вот этот дьякон до войны и предсказывал: «И будет время такое, тяжелое нашествие совершится на земле и под землей, на воде и под водой и по поднебесью. И протянет враг руку к добру твоему и ты не посмеешь ее отвести». Еще что-то он балакал насчет крови, дыма и смрада, и все это от немца пошло. Случилось по писанию…