А на другой день (четвертый день плена) привезли селедку. Она была ржавая от соли и времени, но на нее набросились с жадностью. Даже головы селедок обсосали, чтобы не пропала ни одна съедобная крошка.
Воду привезли только через сутки. Привезли в бочке и, открыв кран, вылили на землю, истрескавшуюся от зноя. Люди, почти обезумевшие от жажды, бросились к струйке воды, которая, казалось, звенела и пела на все голоса.
Фашисты открыли огонь, и многие упали, не добежав до воды. А переводчик крикнул из-за проволоки:
— Русские солдаты — свиньи! Они не имеют понятия о порядке. Запомните это слово — орднунг!.. Всем встать в очередь!
Когда очередь была готова, сухая земля почти без остатка поглотила всю воду.
Во имя орднунга расстреливали и нещадно избивали палками, плетками и просто, свалив, топтали подкованными сапогами. Избитых, как правило, пристреливали на другой день, чтобы «уберечь от заразы остальных»; как известно, слабый человек более восприимчив к инфекционным заболеваниям.
Помнится и такой случай.
Было раннее утро, когда особенно бодро звенели птичьи голоса, а на траве сверкала, играла радугами роса. В этот час жизненной благодати, когда нормальный человек даже голос понижает, чтобы не спугнуть торжественную тишину, около проволоки появился немецкий солдат, что-то сказал часовому и вошел на территорию лагеря. Вошел, осмотрелся и пальцем поманил к себе пленного. Тот поспешно встал, подбежал к немцу и вытянулся, как того требовал орднунг.
Фашист влепил ему звонкую пощечину. Ударил и посмотрел, вся ли ладонь отпечаталась на щеке.
Вот и все. Посмотрел на щеку пленного, вытер свою руку носовым платком и ушел.
— Братцы, за что? — плакал красноармеец, вернувшись к товарищам. — Ведь я ничего плохого ему не сделал?
Что ответить? В голове — сумбур. Да и опасно говорить то, что думаешь: смерть непрерывно дежурит за плечами у каждого, и кое-кто уже, чтобы перехитрить ее, стал подличать — выдали еврея, который называл себя армянином, и комиссара роты, затерявшегося среди пленных. Немцы вызвали их и повесили. Вызвали так уверенно, что все догадались о доносе. С тех пор каждый и вовсе внимательно вглядывался в соседа: не он ли гад, продавший человеческую совесть?
Когда ты ничего не делаешь, когда ты все время ждешь и боишься чего-то, земля будто замедляет свое вращение, и ты невольно думаешь, думаешь. О самом разном. А у Фридриха одна думка, о любимом изречении отца:
«Люди делятся на сильных, слабых и умных…»
Если смотреть на жизнь глазами пленного, то сильные — немцы, и они в бараний рог гнут слабых, безжалостно ломают их.
Но Фридриху кажется, что немцы не так сильны, как можно подумать. Вот повели к виселице комиссара. Четыре автоматчика сопровождали его, да еще почти взвод грудился около виселицы. Все настороженные: глазищами зыркают из-под глубоких касок, пальцы на спусковом крючке автомата держат.
А он, комиссар, — лицо кровью залито (автоматом саданули, когда забирали), тонкая шея из распахнутого ворота гимнастерки торчит, — шагал уверенно, словно не к виселице шел, а на параде, мимо Мавзолея. И смотрел он гордо, смотрел поверх немецких голов, будто видел там что-то, недоступное другим.
Так кто же сильнее? Комиссар, смертный час которого пробил, или его убийцы?
Этот вопрос, возникнув в сознании один раз, уже не забывался, настойчиво требовал ответа, а память знай подсказывает…
Течет вода из бочки, течет на землю, истрескавшуюся от зноя. Люди бросаются к ней. Только один глоток воды в то время был для них дороже всего на свете.
Еще сочилась кровь из ран убитых товарищей, сизый дымок еще струился из стволов немецких автоматов, а комиссар уже закричал громко и призывно:
— Товарищи! Ведь мы же люди!
Его могли запросто срезать очередью, и он знал это. И все же стоял во весь рост, и все же призывал людей вспомнить о человеческой гордости.
Выходит, честью соотечественников он дорожил больше, чем своей жизнью, согласен был даже умереть лишь для того, чтобы враги не могли вдоволь насладиться страданиями, которые они породили для других людей.
А те гады, что иудами стали, они что, умные? Те умные, которых восхвалял отец?
Нет, уж лучше сдохнуть, чем с ними на одной ступеньке жизни стоять, из одной с ними миски есть!..
В том лагере, как о сказочном счастье, мечтали, что вот переведут их в другой лагерь и там начальство окажется человечнее. И вот пригнали сюда, в эти бараки…
— Встать! По местам! — И сыплются удары прикладов, плетей и палок. Сыплются на костлявые спины тех, кто чуть замешкался.
Окостеневшее тело слушается плохо, руки и ноги будто чужие, но Фридрих проворно лезет на второй этаж нар и, чтобы хоть немного согреться, сворачивается калачиком. Он закрывает глаза, он не хочет видеть своих высохших рук, обтянутых посиневшей и пупырчатой кожей. А ведь всего два месяца назад он десять раз подтягивался на перекладине…
2
«Еще раз опоздаешь в садик, так выдеру, что небо с овчинку покажется», — пообещал однажды отец.
Фридриху тогда исполнилось лет шесть или семь. Ему очень хотелось увидеть, как огромное небо вдруг начнет превращаться в маленькую овчинку, и завтра он опоздал нарочно.
Отец выпорол так, что Фридрих дня два сидеть не мог, но небо нисколечко не уменьшилось. Даже попытки к этому не сделало.
«Обманул папка», — сделал вывод маленький Фридрих.
А вот сейчас небо действительно казалось ему с овчинку. И не потому, что смотрел на него через окошко, затянутое колючей проволокой: ни малейшего проблеска на улучшение жизни нет, вот что главное. То, что произошло ночью, лишь одно звено тех мучений, через которые он проходит ежедневно.
Еще примерно месяц назад Фридрих и некоторые другие, собравшись в кружок, мечтали о том, как ахнут домашние, как будут лить сочувственные и умильные слезы, когда узнают, через что довелось пройти их сыновьям и братьям. Фридрих и некоторые другие чуть ли не причисляли себя к героям, принявшим муки за свой народ. Такие думы хоть немного, но скрашивали нечеловеческие мучения. Однако комиссар безжалостно разметал их:
— За что, за какие подвиги себя в герои зачисляете? В плену вы! Народ на вашу защиту надеялся, а вы, не оправдав его надежд, у него же и сочувствия ищете?
— А ты кто такой, чтобы нас позором клеймить? — окрысился кто-то.
— Такая же сволочь, как и вы. Как и вы, присягу нарушил. Только понимаю всю подлость своего поступка… По делам вору и мука.
Горьки, невероятно горьки были слова комиссара, но больше ни один человек не осмелился слова сказать: все знали, что комиссара полуживого немцы вытащили из-под развалин дома, где он лежал за пулеметом. Выходит, не было вины комиссара в том, что он в плену оказался; так уж его судьба военная распорядилась. Ну разве будешь спорить с человеком, совесть которого чиста?
После слов комиссара еще более, осточертело все вокруг. Так невыносимо стало жить, что некоторые сами на проволоку бросились, чтобы быструю смерть принять…
Сегодня воскресенье, и немцы отдыхают. Значит, день пройдет сравнительно спокойно, и Фридрих вышел из барака, подсел к Никите, который облюбовал местечко у залитой солнцем стены барака.
Кто такой этот Никита, какой местности уроженец, из какого рода войск — ничего этого не знал Фридрих: в лагере все выдавали себя за малограмотных и самых обыкновенных стрелков. Просто случилось так, что там, еще в первом лагере для пленных, они оказались рядом. И ночью, валяясь на голой земле под проливным дождем, они прижались друг к другу, понимая, что вдвоем все же теплее.
С той ночи они все время вместе. И на поверках, и в бараке. Даже во время «занятий по тактике» становились рядом.
«Занятия по тактике» — детище ефрейтора с длинными и тонкими ногами. При ходьбе он так яростно вскидывал их, что невольно начинало казаться: вот-вот сапоги сорвутся с его ног и улетят, если не к облакам, то уж к колючей проволоке — обязательно.
Ефрейтора прозвали Журавлем. Он довольно прилично говорил по-русски и поэтому обходился без переводчика. Впервые появившись на плацу лагеря, он заявил:
— Русские — прирожденные солдаты, они любят военное дело, увлекаются военными играми. Чтобы доставить вам удовольствие, немецкое командование приказало мне заниматься с вами тактикой. Прошу познакомиться с моими помощниками.
Помощники — пять здоровенных солдат. У каждого в руке плетка или увесистая дубинка.
— Становись!
Знакомая команда прозвучала, как хлесткий удар кнута.
А потом… Потом Журавль заставлял ложиться и вставать, ползать по-пластунски и бегать в атаку. И еще требовал, чтобы кричали «ура!». Не просто так, а бодро кричали.
Помощники били тех, кто отставал или, обессилев, не мог больше подняться. Били плетками и палками. Топтали сапожищами.