На Полярную звезду смотрел и Фридрих Сазонов — в недавнем прошлом красноармеец, а теперь военнопленный без имени и фамилии. Все заменил номер 5248. Он, этот номер, вбит в каждую клеточку мозга, пульсирует в крови, не давая ни на минуту забыть, что еще недавно ты был человеком и даже имел права, которые почему-то не ценил.
Права человека… Они так переплелись с повседневной необходимостью, что без них, казалось, и жить нельзя: будто все эти права не дарованы тебе Советской властью, а продиктованы самой жизнью. Не будет этих прав — вся жизнь колесом пойдет.
Пробыв три месяца в плену, Фридрих Сазонов по-новому взглянул на те самые права, о которых раньше не задумывался. Человек имеет право! А что имеет он, хефтлинг номер 5248? Он — вещь, которую хозяин в любую минуту может изрубить топором, сжечь на медленном огне, утопить в чашке воды…
Право на образование… Об этом праве ему настойчиво твердили в школе. Он ухмылялся и еле переползал из класса в класс, пока прочно не осел в восьмом. Его тянули и толкали изо всех сил, чтобы он использовал свое право на образование. К нему прикрепляли сильнейших учеников, его прорабатывали на собраниях, сто раз брали честное слово, что он исправится, отец дома измочалил о его спину поясной ремень. Не помогло. Наконец отец, отшвырнув ремень, выкрикнул:
— Умываю руки! Из балбеса сам бог человека не сделает!
Отец… Тогда Фридрих, казалось, даже презирал его. Тогда он не понимал, что революция и гражданская война так напугали отца, что тот и в последующие годы боялся всех и всего. Да и откуда было знать Фридриху, что отец, к сорока годам дослужившийся при царе до делопроизводителя, считал это своим жизненным потолком и больше смерти боялся крушения достигнутого благополучия?
Дома отец любил философствовать:
«Люди делятся на сильных, слабых и умных. Сильные мнут слабых, но! — Тут он обязательно вздымал к потолку вытянутый палец. — Но умный человек, если он физически даже слабый, никогда не пропадет в жизненной борьбе. Он не станет бороться с течением, а поплывет в общем потоке, используя все, чтобы понадежнее добраться до берега и покрепче вцепиться в него».
Следуя этому правилу, отец и нарек сына Фридрихом. В честь Энгельса.
Вот и появился в исконно русском городе Мценске новый гражданин Республики Советов — Фридрих Иванович Сазонов.
Возможно, из-за этого имени и невзлюбил школу: ребятня, она дотошная, малейшую фальшь сразу чует, и такими прозвищами мценского Фридриха увешала, что не только в школу, а и на улицу глаз хоть не показывай…
Сегодня на небе узкий серпик месяца, и толку от него, казалось, ничтожно мало, а вот нырнул он за тучку — сразу вовсе темно стало. Но не настолько, чтобы перестать видеть решетку из колючей проволоки. Одна ее колючка своей пикой нацелилась на Полярную звезду…
И еще отец часто изрекал, выпив стопочку:
«Зря ищут перпетуум-мобиле, он давно изобретен. Деньги — они всю жизненную машину крутят, на них власть в мире держится. Кто их больше получает, тот и выше на лестнице жизни стоит, у того и ступенька глаже и прочнее».
Отец остался верен этой своей теории и тогда, когда Фридрих, окончив ученичество на заводе, принес домой первую получку, которая оказалась побольше отцовской. Глянул отец на деньги сына, пересчитал их, и что-то изменилось, дрогнуло в его лице, а Фридрих понял, что с сегодняшнего дня отцовская рука никогда больше не потянется за столь знакомым поясным ремнем.
Однажды, чтобы проверить правильность своих выводов, Фридрих пришел домой выпивши. Отец и бровью не повел. Только на другой день, словно между прочим, сказал:
«Много своих просадил? Или друзья угощали?»
«Они», — соврал Фридрих, и отец немедленно ответил кивком, который лучше всяких слов пояснил, что умный человек так и должен поступать.
Жизнь, казалось, пошла нормально: отработал смену и гуляй себе на все четыре стороны. Правда, заводской комсомол то субботник, то еще что затеет, но это было даже приятно. Народу собиралось много, и было перед кем силенку и ловкость показать.
И вдруг — призыв в армию!
Отшумел, отгулял свое Фридрих напоследок, покуражился перед девчатами: дескать, мы не хуже тех, кто с Хасана и Халхин-Гола вернулись, дескать, дойдет до драки — мы себя покажем, — и равнодушный паровоз потащил его вдогонку за солнцем.
Почти неделю гнались за солнцем — не догнали. У самой границы, на станции Шауляй, остановился поезд. Паровоз, будто обессилевший от бесполезной гонки, несколько раз тяжело вздохнул, окутался белым паром и замер. А Фридриха повели в казарму, которая теперь на два года должна была стать его домом…
Тяжелой показалась служба солдатская: все по сигналу, все бегом, бегом…
Сторожкое ухо уловило уверенные шаги нескольких людей, и Фридрих затаился, стараясь по звуку шагов определить, куда идут охранники: к ним или в соседний барак?
Дверь барака с грохотом стукнулась о стену, лучи нескольких фонарей заметались по нарам, и до тошноты противный голос завопил:
— Встать, сволочи! Всем на пол!
Фридрих метнулся на пол, распластался на нем. Рядом так же неподвижно лежали товарищи. Зато у дверей, в которые вломились немцы, раздавались глухие удары и сдавленные стоны. Там лежали раненые и те, кто окончательно ослабел. Они, конечно, не могли, как Фридрих и другие, рыбкой метнуться на пол, они чуть-чуть замешкались…
Наконец кого-то вытащили во двор, дверь еще раз хлопнула, и барак заполнила мертвая тишина.
— Орднунг! — усмехнулся фашист.
Пол в бараке бетонный, пронизывает холодом голое тело. Чтобы «приучить русских к гигиене», спать заставляют раздетыми, раздетыми и распластались на полу. Тощие, посиневшие от холода. Ни дать ни взять — покойники.
Четвертую ночь подряд врываются охранники в барак, и поэтому все дальнейшее известно до мелочей: через час этих сменят другие, и так будет продолжаться до тех пор, пока не надоест коменданту лагеря. А пленные — лежи. И не шевелись!
Пусть холод от бетона в кости проник, пусть судорога рвет ногу или руку, пусть до невозможности в отхожее место надо — виду не подавай. Чуть шевельнулся — удар прикладом по голове или очередь автоматная.
Легче лежать, не так муки чувствуешь, когда не о сегодняшнем дне думаешь, когда вспоминаешь что-либо или мечтаешь о будущем. Почти с ненавистью вспоминает Фридрих, каким уросливым он был еще недавно. Только покосится на него отделенный, еще слова не скажет, а он уже обидится, спорить начнет. А спор в армии, пререкания с командиром — воинское преступление. Из-за этой своей несдержанности даже войну не как другие встретил…
Шестнадцатого июня командир отделения спокойным голосом сделал замечание, углядев грязный подворотничок. Как младшему брату сказал, а он, Фридрих, в ответ такого наговорил, что командир роты, проходивший мимо, немедленно наложил взыскание — пять суток ареста.
Не только без оружия, даже без поясного ремня встретил он, красноармеец Сазонов, ворвавшегося врага.
Ему бы остаться при комендатуре, а он решил немедленно вернуться в часть. Хотелось доказать и отделенному, и командиру роты, и товарищам, что хорошего бойца они придирками заездили. И он побежал по знакомой лесной дороге, впервые испытывая чувство тревоги за товарищей, впервые поняв, как они дороги ему.
А небо было нежно-голубое. Всходило солнце, и в его первых лучах зелень листьев казалась необычайно чистой.
Он бежал на запад, а навстречу ему лавиной катился непонятный грохот. Уже позднее Фридрих понял, что предутренняя тишина так исказила рев моторов мотоциклов. А тогда он просто удивился и машинально метнулся в лес, когда из-за поворота дороги вдруг вылетели мотоциклисты. Длинными очередями прошили они и лес, и утро.
К вечеру грохот боя ушел на восток. Фридрих, как затравленный заяц, пометался по лесу и вечером вышел на дорогу, где его и схватили немцы.
Потом был прямоугольник земли, огороженный колючей проволокой. И по углам его торчали часовые. Они, посмеиваясь, смотрели на пленных и, казалось, ничего против них не имели. Но когда один пленный подошел к проволоке и уставился грустными глазами на синеющие дали, часовой прошил его очередью из автомата.
Ждали, что начальство взгреет часового, но оно только посмеялось.
Тихонько посудачили об этом случае и пришли к выводу, что в этом лагере начальство — зверье. Поэтому и невинного человека запросто застрелили, и хлеба два дня не выдавали, и воды не привозили; пили из позеленевшей лужи.
Ее, эту лужу, спустили к концу третьего дня. Сказали, что в стоячей загнившей воде много вредных бактерий, и спустили.
А на другой день (четвертый день плена) привезли селедку. Она была ржавая от соли и времени, но на нее набросились с жадностью. Даже головы селедок обсосали, чтобы не пропала ни одна съедобная крошка.