— Ловите, что пожелаете, настраивайтесь на любую волну, — сказал в заключение Гюберт, — только воздержитесь от коллективных слушаний. Что полезно вам, может повредить другим.
Так я получил возможность слушать голос Большой земли. Я вернулся в свою комнату, подсел к приемнику, быстро ознакомился с его устройством и стал немедленно ловить передачу из Москвы…
Уснул поздно, но теперь уже не от грустных дум. Я не слышал, как стрекочет сверчок, как барабанит дождь по крыше, как завывает ветер. Я слышал лишь голос Родины. Трудно передать то чувство, которое я испытывал в эти минуты. Пожалуй, по-настоящему меня мог бы понять только человек, который сам пережил подобное.
Я проснулся, когда едва брезжил рассвет, и находился в том утреннем полусне, когда еще не хочется шевельнуться, не хочется покидать нагретую постель, даже глаз не хочется раскрывать. Я лежал ленясь, стараясь угадать, который час. В это время скрипнули плохо смазанные петли двери и в комнату осторожно, бочком, вошел старик с охапкой дров в руках. Я наблюдал за ним сквозь неплотно сжатые веки. Он тихо, без стука, уложил дрова около печки, достал из голенища бересту для разжигания и, стараясь не шуметь, начал разводить огонь.
Это был невысокий старик, с далеко не мужественной осанкой, заросший бородой до самых ушей. Глаза его, маленькие, как у медведя, умно поблескивали из-под косматых бровей. На голове торчала потрепанная шапчонка из искусственной мерлушки, а на плечах был заплатанный пиджак с длинными полами, перехваченный в поясе тоненьким ремешком.
Через несколько минут в печи бился и гудел сильный огонь. Мне показалось, что в комнате сразу стало теплее. Старик между тем присел на корточки, прислонился плечом к стене и глядел, как с треском горят сухие дрова. Его губы шевелились, он что-то бормотал про себя, но я не мог разобрать, что именно. Несколько раз он кинул взгляд в мою сторону, но я делал вид, что сплю, и не шевелился.
Старик достал из кармана кисет с табаком и газету, сложенную гармошкой. Оторвав клочок газеты, он скрюченными, узловатыми пальцами с обломанными ногтями принялся вертеть самокрутку. Он вертел ее и тихо, но довольно явственно проговорил:
— На-кось, выкуси, злыдень…
Я едва удержался от смеха.
Он старательно облизал самокрутку, такую огромную, что ею могли бы накуриться несколько человек, сунул ее в рот и спрятал кисет.
Затем ловко выхватил из печи огонек, прикурил и опять произнес:
— Вишь чего захотел!
Дед пускал дым в приоткрытую дверцу печки, но дым все же поплыл по комнате. Нестерпимое желание закурить охватило меня. И закурить именно самосада из стариковского кисета, свернуть цигарку из его же газеты. И я не выдержал.
Резко поднявшись, я сел на кровати, спустил ноги и попросил:
— Дедок, поделись табачком!
Он ничуть не смутился, обернулся и поглядел на меня. У него были сердитые глаза, в которых светились ум и хитрость.
— Проснулись? — спросил он. — А чего проснулись? Вам бы спать себе да спать, господин хороший.
— Привык вставать рано, — сказал я. — И табачку твоего захотелось попробовать.
Старик покачал головой, поднялся, сунул руку в карман и шагнул ко мне.
— Из русских? — спросил он, изучающе разглядывая меня.
— Что значит — из русских? — недовольно произнес я. — Я настоящий русский.
— Вот я и подумал, что русский, — подтвердил дед. — Хотя тут вот начальник немец и радист немец, а по-русски здорово лопочут. Не хуже нас. — Он протянул мне кисет и добавил: — Табачок-то дрянной, самоделковый, горлодер.
— Ничего, — сказал я. — Всякий курить приводилось.
— Тогда угощайтесь.
Дед вернулся к печке и уложил в нее оставшиеся поленья. Я свернул цигарку, прикурил от стариковской закрутки, сделал привычную затяжку, захлебнулся, и глаза мои полезли на лоб. Самосад был до того крепок, что горло мое сдавили спазмы, и я отчаянно закашлялся.
Старик закатился тоненьким, дребезжащим смешком, и глаза его задорно блеснули.
— Ну как? — полюбопытствовал он. — Всякий курили, а такой нет?
Я не мог сразу ответить. Наконец откашлявшись, бросил закрутку в печь и едва выдавил из себя:
— Табачок, будь он проклят!.
— Это с непривычки, — успокоил меня старик. — А вообще, конечно, табак дрянь, горлодер.
Я отдышался окончательно, закурил свою сигарету и опросил старика:
— Зовут-то тебя как, отец?
— Фомой Филимоновичем Кольчугиным…
— Из местных?
— Не совсем. Однако недалече отсюда, из черниговских.
— А сюда как попал?
— Кого же сюда пошлют? Некого. В старину говорили, что на безрыбье и рак рыба, а я говорю: на безлюдье и Фома человек. Вот и пригодился Фома. Народу-то нет, господин хороший. Разметало народ по всему свету: одни — сюды, другие туды подались. А я в тутошнем городе двадцать годков без малого живу. Человек я безобидный, никакой работой не брезгую, всем известен, вот меня и приткнули сюда по печной да по конской части.
Все это звучало более или менее правдоподобно. Я знал, что гитлеровцы берут даже в свои военные учреждения на черную работу русских людей. Но Опытная станция представляла собой не обычное учреждение. Это был строго засекреченный разведывательный пункт. Попасть сюда было не так легко!
— Хитришь, отец, — шутливо заметил я и подмигнул Фоме Филимоновичу. — К нам первого встречного не возьмут, даже если он самый лучший в городе работяга. Видно, по чьей-то рекомендации сюда пристроился.
— Ага… Что-то вроде этого, — кивнул Фома Филимонович. — Без этого трудно теперь. На бирже труда заручка оказалась. Землячок мой в каких-то начальниках ходит там, а мы при царе у одного помещика с ним лет пять работали. Не забыл он Фому, закинул за меня словцо — и выхлопотал мне местечко. Вот комендант ваш и забрал меня. Я ему перво-наперво дровец припас, навозил, наколол с солдатами, дымоходы прочистил да и за лошадками приглядываю. Солдат что? Нынешний солдат к лошадям непривычный. По этой части и за солдатом глаз нужен.
— А кем работал у помещика?
— Конюхом.
— Ну и как жилось тебе у помещика? — спросил я.
— А как? Неплохо жилось, царство ему небесное. Душой не буду кривить, хорошо жилось. Помещик хоть и немец, а славный был человек. В почете я был у него, как спец по охотничьим делам. А он уж так любил эту охоту, что и обсказать трудно. Нашему начальнику сто очков вперед дать мог.
— Вот как…
Старик был словоохотлив, но с хитринкой. Эта хитринка проглядывала в осторожности, с которой он ронял каждое слово.
— Ну, покалякали и хватит, — заключил он, подтягивая поясок. — Сейчас подброшу вам, господин хороший, еще дровец охапки две, и теплынь у вас будет, как в баньке.
— А на дворе холодно? — поинтересовался я, чтобы задержать старика и продолжить беседу.
— А с чего оно быть теплу-то? — ответил старик. — Времечко такое подоспело: ни на колесах, ни на полозьях. К зиме поворачивает… А вы из Москвы будете?
Я кивнул.
— Славный, сказывают, городишко.
— Ничего, подходящий… — в тон ему заметил я. — А как тебе платят здесь?
— А платят аккуратно, кажную неделю. Ну и харчишки… — И он улыбнулся. — Насчет заработка что можно сказать? От такого заработка не помрешь, а хором не наживешь.
— Не тяжело тебе в твои годы с лошадьми и печками возиться?
— А што… лихо нам не страшно, всякое видывали. — И он опять улыбнулся.
— Почему зубы не лечишь? — спросил я, увидав у него во рту желтые корешки.
— Лечить-то уж нечего, господин хороший. За шестьдесят пять годков все дочиста и съел.
— И пиджачишко у тебя не по сезону, легонький. Шубу надо.
— Шубу моим костям надо уж сосновую… последнюю шубу. Я уж и так загостевался на этом свете.
— Это ты зря. О смерти нечего думать… — заметил я и спросил, какая семья у Фомы Филимоновича.
Он рассказал, что имеет двух сыновей. Жену похоронил в двадцать девятом году. Старший сын в финскую войну потерял на фронте руку, но, вернувшись инвалидом, снова поступил на обувную фабрику. Вместе с фабрикой эвакуировался куда-то в глубь страны, и слух о нем пропал. Второй сын не успел окончить техникум, где сейчас находится — неизвестно. А внучка, от старшего сына, живет с Фомой Филимоновичем.
— Вот так и живем, господин хороший, — закончил старик. — Пойду припасу вам дровец, — и, переваливаясь, зашагал к двери.
Я взглянул на часы и заторопился. Через четверть часа должен был начаться урок по радиоделу, а я еще не завтракал. Я быстро оделся, наскоро умылся и помчался в столовую. Быстро покончив с едой и кофе, я поспешил обратно.
Со своим учителем Вальтером Раухом я столкнулся в дверях. Он куда-то торопился. Вернувшись в свою комнату, он сунул мне в руки какой-то иллюстрированный журнал, сказал, чтобы я подождал его, и исчез.