К полудню он отмахал по лесу километров двенадцать и остановился, чтобы перекусить. Дождь кончился. Солнце, освободившись от низких туч, пролилось на лес и землю такой нежной благодатью, что Смирнова поманило в сон. Он наломал еловых лапок, лег на них ничком и тут же уснул тем спокойным сном, каким спят в своем доме после долгих скитаний.
За год скитаний по лесам Воронцов привык к кострам. Привык и к тому, что ночевать чаще всего приходилось под открытым небом. Когда-то в детстве он два раза ночевал с дедом Евсеем в лесу, на глухариной охоте. Теперь нужно было привыкнуть в тому, что и следующая ночь ждет его под звездами, и другая, и та, которая придет за ней… Остановиться во время перехода, сделать в безопасном месте привал, выставить посты, и разжечь костер… Костер давал не только тепло и возможность приготовить в котелках немудреное солдатское варево, просушить одежду и обувь, но он еще дарил иллюзию дома. И тепло, и свет казались не просто теплом и светом — они были родными. Сколько он еще проскитается вот так, между двух воюющих сторон, неизвестно. Судьба то прибивала его к берегу, так что ему порой казалось, что, вот наконец он и ступил на твердое, свое, родное, то отрывала новой волной и утаскивала, несла по всем бурунам и стремнинам бурлящей пучины войны. Но он приспособился и к этой жизни. Если это можно было назвать жизнью. Но, с другой стороны, какая же это пучина, если среди ее вихрей почти всегда, даже в самых тяжелых обстоятельствах, находилась возможность разжечь костер. Правда, не всегда удавалось поставить на угли котелок. Потому что зачастую под руками не оказывалось самого котелка. Но костер оставался надежным другом и напарником в любых обстоятельствах. И Воронцов постепенно научился это ценить. Война научила его не думать о том, что будет завтра. Она научила его не сожалеть и по поводу того, что завтра вообще для него может не наступить. Потому что вся жизнь может вместиться в сегодня. Гибель товарищей в бою, вид их искромсанных тел, которые еще мгновение назад были живыми, восковые лица умерших от ран, иней на открытых глазах замерзших заживо в своих окопах, которые приказано было не покидать ни при каких обстоятельствах, научили его радоваться теплу костра как самой великой благодати.
И вот снова казалось, что прибивает, что впереди виден какой-то берег… Нет-нет, не спать, не спать… Воронцов вскинул голову и осмотрелся. Лейтенант лежал на носилках. Фигура стрелка маячила среди кустов жимолости. Похоже, он искал грибы, передвигался неосторожно. Если немцы все же решат преследовать их и если к погоне будет привлечена группа «древесных лягушек» или местные полицейские, им не уйти. В какой-то момент внутри у Воронцова ворохнулось холодное, расчетливое: зря я с ними связался, надо было уходить в лес одному, а они отвели бы погоню, и тогда он благополучно затерялся бы в чаще, замер, исчез, как туман. Ладно, вздохнул он, чему быть, тому не миновать. Да и раненого лейтенанта не бросишь. Лейтенант к тому же давал надежду, что с ним, если они его вынесут к своим, ему, бывшему курсанту, а потом партизану и командиру взвода особого назначения при Западной группировке 33-й армии, легче будет доказать, что он не немецкий диверсант и не дезертир. А доказывать придется. Никуда не денешься. Вот только вышел ли кто из группировки генерала Ефремова? К тому же мало кто вообще знал о действиях отряда Воронцова. Так что рассчитывать на подтверждение, что он, Воронцов, командир партизанской группы, действительно был отсечен вместе со своими людьми во время проведения немцами операции по ликвидации блокированного южнее Вязьмы кочующего «котла», по меньшей мере было бессмысленно. Кто поверит ему? Кто сможет за него поручиться? Военврач Маковицкая убита во время прорыва. Генерал застрелился. Те случайные люди, с которыми свела его лихорадка прорыва, вряд ли запомнили его. Да и живы ли они? Вышел оттуда вообще кто-нибудь?
Костер горел ровно, почти без дыма. Воронцов приладил к палке котелок, вылил в него из фляжки остаток воды, заварил листьями земляники и молодыми побегами малины. Так учил дед Евсей. Таким он отпаивал его от простуды, когда Санька возвращался с ледяной горки домой с примерзшими к коленкам штанами. Что там теперь, в его родной деревне? Фронт остановился, и населенные пункты перестали выжигать подчистую. Если зимой не тронули, то, может, и уцелеют дворы. А если сожгли… Не раз его уже охватывала эта мысль, и всегда он старался поскорее отделаться от нее, занять себя чем-нибудь, чтобы не угнетать себя неизвестным.
Вверху зашумел ветер, солнечные блики среди берез и сосен исчезли, и немного погодя пошел дождь. Что ж, лето осталось позади. Август, как всегда, был сухим и жарким. На хуторе они успели сделать почти все, чтобы спокойно пережить зиму. За Зинаиду и детей Воронцов был спокоен. О дочери он почти не думал. Не успел привыкнуть к тому, что это его дитя. Да и гибель Пелагеи, которая по какой-то неведомой прихоти судьбы совпала с рождением девочки… Вначале, когда принял из рук Зинаиды тепленький живой сверток, в нем все задрожало. Он не мог насмотреться на Улиту. А потом и дрожь, и жалость стали исчезать. Видимо, сердце задеревенело. Зинаида это тоже замечала. Но ни разу не сказала ни слова о дочери. Только однажды, когда он сидел над распеленатой Улитой и смотрел куда-то мимо, она подошла и погладила его по плечу. «Ничего, Сашенька. Ничего. Потом…» Потом… Что она имела в виду? Что все еще наладится? Когда — потом? После всего этого кошмара? Будет ли оно, это потом? Странно, что о Зинаиде он думал больше. Монах Нил как-то, когда он поделился с ним своими сомнениями и заговорил о Зинаиде, сказал ему: живым — живое, а мертвым надо оставить хоронить своих мертвых…
Дождь стал проникать и вниз, пробивая листву деревьев тяжелыми, накопившимися вверху каплями. Но Воронцов знал, где выбирать место для костра. Они обломали нижние ветки огромной ели и устроились под ее плотным непроницаемым пологом. Точно так же зимой в окруженной группировке они устраивали лежанки для раненых. Человек способен вынести многое, порой немыслимое… Вода в котелке уже вовсю кипела, и Воронцов снял его с палки и поставил на сизые мерцающие угли. Погодя, когда котелок начал вспухать красновато-бурой пеной, он снял его с углей и накрыл полотенцем. Полотенце, снизу расшитое красными нитками, сунула ему в дорогу Зинаида. Его она и вышивала. Он даже не знал, что там было вышито. Да и теперь вышивка оказалась внизу, и рассматривать ее было недосуг.
Лейтенант застонал и открыл глаза. Заговорил что-то бессвязное. Сейчас бы сюда Зинаиду, снова подумал Воронцов о той, которая все эти дни не выходила из головы. Может, мы неправильно обработали рану… Может, слишком туго забинтовали…
Он остудил содержимое котелка, приподнял лейтенанту голову и принялся его поить своим варевом. Лейтенант послушно проглатывал бурую пахучую юшку, скрипел зубами.
— Не знаю, что получилось, но хуже не будет, — приговаривал Воронцов и снова подносил котелок к обметанным, шершавым губам летчика.
Дождь с механическим звоном сек по ельнику и кустам жимолости, тяжелыми каплями падал на землю, шевеля коричневые еловые иголки. Лейтенант спал. Его стрелок терпеливо стоял под елью неподалеку и тоже дремал. Воронцов сидел возле костра, время от времени подбрасывал сухой хворост и слушал лес. Винтовка лежала рядом, и это успокаивало. От костра исходило тепло. И это уютное тепло, и спокойное дыхание лейтенанта, и тихий шорох дождя — все слилось в одно, стало теснить внутри каким-то внезапным, сильным чувством, от которого он отвык, и, чтобы избавиться от него или хотя бы обмануть его, Воронцов начал думать о Зинаиде и Уле, о Пелагеиных сыновьях и всех, кто остался на хуторе. Улиту он только в мыслях научился называть дочерью. Зинаида однажды сказала:
— Поговори с ней. Она ведь очень любит, когда с ней разговаривают. Вот попробуй, скажи ей что-нибудь.
— Она же ничего не понимает, — возразил он.
— А посмотри, как она радуется, когда слышит твой голос.
— Разве она меня узнает?
— Она тебя узнает даже по запаху.
Не надо ни о чем думать, остановил он себя, чувствуя, что мысли о родных меняют окраску и завладевают в нем тем, что должно принадлежать только ему одному, и только тому, кто он сейчас есть. Только его воле. Он смотрел, как капли дождя падают на угли, оставляя на них темные пятна, как они дрожат, мгновенно меняют цвета и вскоре исчезают вовсе. Вот так и жизнь человека на войне — не больше той дождевой капли в костре; иная хоть на угле померцает, а другая просто бесследно исчезает в пламени… Воронцов вдруг вспомнил, как год назад они хоронили Селиванова. Вспомнил и то, как его ранило, как вскрикнул он удивленно: «Ребята! Кажется, я ранен!» Теперь эти слова плыли в нем новым мучительным паводком, затоплявшим все. Первые убитые запомнились больше всего. Он вспомнил, как погиб генерал. Воронцов в тот момент боя оказался неподалеку и видел, как уползали от него, прячась за сосны, последние автоматчики, как командарм вытащил пистолет и тут же уронил руку на полу шинели, забрызганную мокрым грязным снегом и чем-то еще. Потом смерть Кудряшова на льдине…