— И да и нет, — ответил Исаев, медленно перелистывая Библию. — Смотрите, вот вам Пророк Малахия, последние строки Ветхого Завета: «Можно ли человеку обкрадывать Бога? А вы обкрадываете Меня. Скажете: „чем обкрадываем мы Тебя?“ Десятиною и приношениями. Проклятием вы прокляты, потому что вы — весь народ — обкрадываете Меня. Принесите все десятины в дом хранилища, чтобы в доме Моем, была пища, и хотя в этом испытайте Меня, говорит Господь Саваоф…» Заметьте себе, это Ветхий Завет. И речь идет не о духе, но о пище…
— Тогда цитируйте дальше, — возразил Валленберг. — «Дерзостны предо Мною слова ваши, говорит Господь. Вы скажете: „что мы говорим против Тебя?“ Вы говорите: „тщетно служение Богу, и что пользы, что мы соблюдали постановления Его и ходили в печальной одежде перед лицом Господа Саваофа? И ныне мы считаем надменных счастливыми: лучше устраивают себя делающие беззакония, и хотя искушают Бога, но остаются Целы“. Разве это политика?
— Это бунт, — сказал Исаев. — Заключительный аккорд той политики, которая завела общество в тупик… Безвыходность, убитые надежды — дрожжи бунта… Или революции, если проецировать Святое писание на последние столетия, начиная с Конституции Северо-Американских Штатов, кончая русской революцией. Точнее говоря, революциями…
— То есть? — Валленберг не понял. — Почему множественное число?
— Потому что их было за четверть века четыре: девятьсот пятый год, февраль, октябрь… Это революции естественные, некие термодинамические взрывы общества… Была и революция сверху, двадцать девятый год, — геноцид против самых талантливых и работящих подданных, проведенный самим правительством. Ужасающий феномен, меньшинство уничтожает большинство, превращая страну в пустыню. Что же касается политики, то все Святые Благовествования — политические манифесты… Блистательная проза — верно; прозрение — да; проповедь нравственности — бесспорно, но политика присутствует в них, ибо видна тенденция… Матфей еще пытался примирить Ветхий Завет с новыми временами, он еще мог начинать с фразы: «Родословная Иисуса Христа, Сына Давидова, Сына Авраамова. Авраам родил Исаака, Исаак родил Иакова; Иаков родил Иуду и братьев его…» И ведь не кто-нибудь, по Матфею, а именно Ангел Господень сказал: «Иосиф, сын Давидов! Не бойся принять Марию, жену твою; ибо родившееся в Ней есть от Духа Святого; родит же Сына, и наречешь Ему имя: Иисус; ибо Он спасет людей Своих от грехов их». И только после этого появляется Иоанн, который крестит Иисуса..
— Верно, — Валленберг ответил не сразу. — Святой Марк вообще начинает не с Иисуса, а с Иоанна Крестителя… Интересно… Я это как-то пропустил, потому что растворился в строках, шел за Словом, не позволяя себе обсуждать его…
Исаев подумал: «Хоть какое-то оправдание и для меня; я шел за изменениями в нашей истории, растворяя себя в них… Значит, наша Идея превратилась в религию? Так, что ли? Учитывая образование Сталина, можно допустить и такой поворот сюжета…»
— А вспомните «Благовестие от Иоанна»? — предложил Исаев.
Валленберг отошел наконец от стены, сел на свою койку и, закрыв глаза, продекламировал:
— «В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог… В Нем была жизнь, и жизнь была свет человеков… Был человек, посланный от Бога; имя ему Иоанн… И вот свидетельство Иоанна, когда иудеи прислали из Иерусалима священников… спросить его: кто ты? Он объявил и не отрекся, и объявил, что я не Христос… Я глас вопиющего в пустыне… И они спросили его: что же ты крестишь, если ты не Христос, не Илия, не пророк? Иоанн сказал им в ответ: „Я крещу в воде, но стоит среди вас некто, Которого вы не знаете…“ На другой день Иоанн видит Иисуса и говорит: „… Зри агнец Божий, Который берет на Себя грех мира“…»
Исаев, следивший по тексту за той концепцией, которую Валленберг выбирал из Иоанна, отложил Библию и, презирая себя, хрустнул пальцами — ничего не мог поделать с собою, этот звук в одиночке сделался необходимым ему, словно бы свидетельствующим то, что он жив и что звон курантов не мерещится ему, а есть явь…
— Вы действительно плывете за строками, — сказал он, — вы блестяще декламируете, ни в одной церкви я не слыхал такого наполнения фраз Священного писания человеческим Духом, Верой, стоической убежденностью… Но вы все же позволяете увлекать себя потоку — пусть даже гениальному… Глядите-ка, Иоанн ни слова не говорит о предках Иисуса, во-первых, и, во-вторых, называет его тем, кто примет на себя «грех мира»… О народе или народах нет ни слова, речь идет о мире… Это — начало притирки светских властей с верой, ставшей необходимой человечеству, ибо владыки не знали, где найти выход из постоянных кризисных ситуаций. Позже, в послании Павла Колоссянам, он уже требует: «Смотрите, братия, чтобы кто не увлек вас философиею и пустым обольщением по преданию человеческому, по стихиям мира, а не по Христу…» Не отсюда ли надо отсчитывать идею монополии на единственную правду? Не в этом ли пассаже сокрыт будущий запрет на диспут, соревнование разных точек зрения, на мысль, наконец?! Разве Павел свободен от политики, когда он обращается к пастве со словами: «Рабы, во всем повинуйтесь господам вашим во плоти, не в глазах только служа им, как человекоугодники, но в простоте сердца, боясь Бога…»
— Вы католик? — спросил Валленберг. Исаев долго молчал, ответил грустно:
— До недавнего времени я искал в Библии ответы на вопросы истории, политики и экономики… Да, да, это так… По-моему, кстати, Власов отмечал для себя пассажи, примирявшие идеологию, которую он исповедовал в рейхе, с определенными фразами Великой Книги… У меня отобрали очки, руки устают держать книгу в метре от глаз, трясутся… У вас зрение хорошее?
— Левый глаз теперь совсем не видит, — ответил Валленберг сухо. — Уже полгода… Полная потеря зрения… Правый — абсолютен… Читаю без очков… Стараюсь заучить всю Библию наизусть — кто знает, что меня ждет через мгновение?
Исаев вспомнил пастора Шлага, его лицо, маленькую, не по росту, кацавеечку, вспомнил, как старик неловко шагал на лыжах по весеннему снегу, перебираясь в Швейцарию, на связь с его, Штирлица, Центром, вспомнил, как тот бранил француженку Эдит Пиаф: «Какое падение нравов, это не музыка, только Бах вечен»; почувствовал, как кровь прилила к щекам (неужели я сейчас покраснел?); заново услыхал запись разговора Шлага с его, Штирлица, провокатором Клаусом, когда пастор недоумевающе, с обидой в голосе, спрашивал: «Разве можно проецировать прекрасную библейскую притчу на национал-социалистическое государство? Это подобно тому, как логарифмической линейкой забивать гвозди»; представил себе лицо провокатора, который ликующе-позволительно издевался: «А что же вы, пастырь божий, молчите, когда вокруг вас творится зло, когда нацисты жгут невинных в печах?! Где ваша Христова правда?!» Эти видения пронеслись у него перед глазами, и он вдруг почувствовал себя в своем доме под Бабельсбергом, даже запахи ощутил — каминного дымка, жареного кофе и сухой кёльнской воды в ванной комнате.
Неужели это было, спросил он себя. Неужели ты действительно был таким, каким был? Неужели ты тогда жил без сомнений и тягостных раздумий о судьбе твоей страны, о трагедии, которая на нее обрушилась?
Да, ответил он себе, я жил тогда именно так, я был весь в борьбе, а если ты убежден в том, что обязан сделать все, чтобы уничтожить нацизм, ты не имел права на сомнения, война исключает любую форму сомнений, долг становится самодовлеющей формулой духа… Ой ли? Ведь так отвечал Гудериан в Нюрнберге… Да, но Гитлер никого, кроме группы Рэма и Штрассера, не расстрелял, он не убивал своих; пара тысяч — не в счет; дал убить Гейдриха, убедившись в том, что он не свой — в жилах течет еврейская кровь деда… А в Испании? Я и тогда ни в чем не сомневался? Да, я гнал сомнения, потому что видел франкизм как «советник РСХА» изнутри, во всем его ужасе… Но ты ведь знал, что наши дрались против троцкистских бригад ПОУМ, которые стояли насмерть против фашистов и сражались отменно, до последнего патрона? Ты что, не читал сводок Франко о том, как яростно сражались троцкисты? Не видел, как они гордо держались на допросах и шли на расстрел с криками: «Да здравствует коммунизм! Да здравствует Четвертый Интернационал! Смерть фашизму! Но пасаран!»
Ох, не надо, не надо об этом, взмолился он и неожиданно для себя впервые в жизни услыхал в себе мольбу: «Господи, прости меня, прости!» И, моля прощения себе, он видел лица Сашеньки и Саньки, Гриши Сыроежкина, Станислава Уншлихта, Михаила Кедрова, Гриши Беленького, Артура Артузова, Яна Берзиня… А Лев Борисович? А Бухарин? Кольцов? Радек? Крестинский?
— Вы себя дурно чувствуете? — спросил Валленберг.
— Нет, отнюдь…
— Очень побледнели…
— Бывает, — ответил Исаев. — Пройдет… Как это в Притчах? «Не говори: „я оплачу на зло“: предоставь Господу, и он сохранит тебя…»