Ермаков перехватил взгляд Ордынцева, и как будто раскрылся над ним парашют, неведомо откуда взявшийся…
Генерал всмотрелся в похудевшее лицо лейтенанта, в его запавшие от усталости и бессонницы глаза: они знали уже что-то такое, чего не знали, когда он их впервые увидел, — те синие дерзкие глаза юнца, уверенного в собственной неуязвимости. И Тулупов подумал: «Повзрослел…»
— Здравствуй, танкист. Как же это ты такую силу отважился атаковать?
Ермаков молчал, понимая: отвечать не надо.
— Молчишь? Правильно. За тебя пушки сказали. А роту не уберег, однако. Наверное, и уберечь не мог?
— Мог, — тихо сказал Ермаков. — Но тогда мог и упустить ракеты.
Генерал оглянулся на представителя штаба учений и офицера-ракетчика, как бы приглашая внимательно послушать лейтенанта.
— Ну а сохранить роту и все же уничтожить ракеты мог?
— Мог, — так же тихо произнес лейтенант. — Но мог и не уничтожить.
Тулупов вскинул брови, от чего шрам на лбу его удивленно надломился: «Вон ты какой!» — но не сказал вслух и лишь переглянулся с подполковником. Ермаков тоже глянул на этого молчаливого, умудренного годами человека, как бы ища поддержки, и нашел ее в спокойном выражении его багрового лица и чуть прищуренных глаз, в коротком ободряющем кивке головы. Он не ведал, что кивок этот значит в его судьбе много больше, чем простое согласие со сказанным.
— Жалко с ротой расставаться? — спросил генерал, и теперь уже Ермаков посмотрел удивленно:
— Разве я с ней расстаюсь? Мне ее и не давали. — Он улыбнулся.
— Это ты верно сказал. Роту тебе не давали. Ты сам взял ее… — Тулупов неожиданно шагнул к лейтенанту, тихо прибавил: — Взял да и не почувствовал ответственности. Жизни человеческие, они и на войне дороже золота, а ты их на учении под откос бросаешь. — Тулупов, говоря это, испытующе смотрел на лейтенанта, и было видно, как ему сейчас важно то, что ответит молодой офицер на эти его нарочито жесткие слова.
— Простите, товарищ генерал-полковник, я в своем деле не дилетант, — сдержанно, не желая, видно, выдать своей обиды, сказал Ермаков. — За свои действия готов отвечать перед солдатами во весь голос. Я их не под откос бросал. Я их бросал в атаку. Крутизна склонов для танков допустима. Плюс конструкторский запас.
— Конструкторский запас не про вашу честь, — усмехнулся Тулупов.
— А мы его, товарищ генерал-полковник, и не трогали. У нас и без того оставалось пять-шесть градусов…
— А если проверим?
— Убедитесь, что я прав. И вообще…
— Что вообще?
— Вообще, если бы я заметил за собой, что готов людьми бросаться, немедленно попросил бы освободить меня от должности. Людей у нас и без того мало.
— Ого! А что вы скажете, если людей у вас будет много?
— Людей? Товарищ генерал-полковник, так ведь на войне людей только у противника, кажется, много.
Тулупов рассмеялся.
Навытяжку стояла рота. Навытяжку стояли сопровождающие генерала офицеры, напряженно улыбаясь и не понимая, почему командующий не прервет эту странную дискуссию с лейтенантом. Не улыбался лишь Ордынцев — выцветшие от недосыпания и переживаний глаза его вновь, наливались льдом. Но Ермаков этого не замечал и посчитал нужным добавить:
— Я, конечно, могу ошибаться. Если что не так, готов отвечать.
— А вы уже ответили, — сказал Тулупов суховато и начал прощаться с танкистами. Он попросил ракетчиков накормить обедом роту Ордынцева, пошутил, что, мол, за кухнями небось танкисты и гонялись — где их кухни теперь, сам руководитель учения не знает. К вертолету его сопровождали старшие офицеры; подполковник негромко о чем-то рассказывал.
Когда расходились к машинам, Игорь Линев сочувственно стиснул локоть Ермакова:
— Не бойся, Тимофей, больших начальников иной раз сам аллах не поймет: довольны они или нет? У них столько забот, что обратить их внимание на себя — ужи подвиг.
А Ермаков еще продолжал мысленный разговор с генералом, доказывая свою правоту, свое право на последнюю рискованную атаку и не зная, что в том нет никакой нужды. Да и случившееся с ним становилось обычным эпизодом, одним из многих: учения продолжались, и выведенные на время из строя подразделения опять внезапно вводились в бой, часто с совершенно неожиданными задачами — так, чтобы у солдат и командиров рождалась привычка к быстрым переходам от одного способа тактических действий к другому, готовность ко всему, боевая ярость в ответ на коварство «противника» и многое другое, что зовется в армейском обиходе полевой выучкой войск.
Что же касается прорыва роты к переправам и ее удара по ракетной колонне, полное значение их Ермаков понял на утро следующего дня, когда наступающие части дивизии хлынули через реку — по воде, по дну, по спешно наведенным переправам, и танкисты завистливо следили за товарищами со стороны.
Полковник Степанян появился внезапно. Ермаков сначала увидел рядом его крупную фигуру, а потом уже и защитного цвета вездеход, стоящий на обочине ближней дороги и вздрагивающий от биения бесшумного стального сердца. Ордынцев торопливо шел навстречу полковнику с рапортом — как он успевает замечать начальников раньше всех? — но полковник, не слушая доклада, схватил капитана за плечи, притянул к себе, и длинный Ордынцев почти исчез в его руках.
— Не надо, капитан, не говори, все знаю. Спасибо тебе за роту. Строй гвардию свою!..
Он не здоровался со всей ротой, он прошел вдоль строя, каждого обнимая и каждому говоря что-то, и когда настал черед Ермакова, лейтенанта обхватили могучие руки, в щеку ткнулись твердые колючие губы и в самое ухо такой знакомый и странный голос сказал:
— Спасибо, сын…
У Тимофея защекотало в горле. Стыдясь обычно мужской чувствительности, он сейчас даже не удивился этой растроганности всегда жесткого, скорого на резкое слово Степаняна, хотя не только для него, но и для штабных офицеров она была неожиданна.
Когда Степаняну доложили, что рота его дивизии прорвалась к переправе через Быструю, бросившись в атаку с крутой сопки, вывела из строя ракетную колонну «противника» и сама оказалась под белым флажком, он вскочил, забегал по палатке, выкрикивая: «Вот как надо драться! Вы слышите, как надо драться!»
Молодые майоры переглянулись за его спиной, деликатно пряча улыбки и думая про себя: «Старик чудить начал, пора на отдых…» И невдомек было майорам, какая картина в тот момент мелькнула перед взором полковника.
А виделись ему сожженная, разбитая станция посреди снежной степи, и серый приземистый бронепоезд, курсирующий на подъездных путях, яростно изрыгающий пушечно-пулеметный огонь, и бугорки, бугорки, бугорки — серые бугорки по белому полю, и вокруг многих бугорков — красный снег. Роты стрелкового батальона, подкошенные внезапным шквалом огня, не могли ни встать, ни отползти к дальнему леску, потому что по ползущим били пулеметы врага — били еще ожесточеннее и точнее, чем по неподвижным. Вот тогда-то он и бросил из леска в атаку на бронепоезд последние три танка роты, у одного из которых пушка уже была оторвана артиллерийским снарядом. Его собственный танк разбило прямым попаданием в ста метрах от стального борта вражеской подвижной крепости. Оглохший, стирая с глаз липкую кровь, он смотрел из заклиненной башни через дымную щель, смотрел, как два его танка с ходу таранили бронепоезд, сбили с рельсов, а потом… от взрывов броневые плиты летели в небо, словно картон, и танки горели вместе с бронепоездом и вместе с экипажами…
И вот почудилось полковнику Степаняну, будто павшая рота его встала из небытия в тяжелый момент учений и пришла на выручку своему командиру, показывая, как надо сражаться…
Потому он и гнал сегодня вперед голо иные подразделения, гнал с такой настойчивостью, словно и вправду за бурыми холмами, у разгромленной переправы, ждала его рота, вернувшаяся из горького и грозного времени, и он спешил сказать ей слова, которых не сказал на войне…
Теперь он шел вдоль строя танкистов, каждого обнимая и каждого называя сыном. Наконец обернулся к Ордынцеву, произнес тихо и властно:
— Всю роту по списку представить к поощрениям. Всю! Включая и тех, кто имеет взыскания.
Он, не задерживаясь, пошел тяжелым широким шагом к своему вездеходу, вздрагивающему как бы от нетерпения — словно и тот ждал редкой суровой ласки этого человека.
Настал наконец момент, когда стрелы на штабных картах поворачивают к пунктам дислокации, когда неуловимо меняется настроение усталых людей, становящихся веселее и беззаботнее, когда добреют самые строгие командиры и снисходительнее становятся представители штаба учений — и все это значит: отбой близок.
Танки шли к городу узкой дорогой среди сплошных садов, и колонна растянулась — мешала пыль. После первого этапа учений командир полка берег батальон от лишних усилий, комбат берег роту Ордынцева, а Ордынцев — взвод Ермакова, поэтому Ермаков тащился в самом хвосте танковой колонны и со своими танкистами больше всех глотал пыль. Может, оттого и думалось ему о другом — о чистом глубоком и холодном небе, что простиралось над ними сутки назад, когда в горах преследовали «южных» и дали отдых усталым двигателям на высоте, где весной и осенью рождаются облака. Танки стояли, почти прижимаясь одним боком к скальной стене, а с другого, далеко внизу, сквозь голубоватую дымку пестрели горные луга.