Ему до смерти нужно было поговорить с кем-нибудь, и Стрейндж, судя по всему, был из тех, кому можно излить душу. В конце концов, у него нет выбора — либо Стрейндж, либо никто. Хотя Лэндерсу исполнилось двадцать один, он все еще верил, что разговорами можно чему-то помочь.
Когда, пробравшись сквозь тряские вагоны, Стрейндж вторично пришел проведать его, Лэндерс решился.
— Понимаешь, что-то со мной творится непонятное, — неуверенно начал он после того, как они поговорили о Прелле и невзгодах пути. — Может, ты что посоветуешь. Это началось, когда меня ранило. Жуткая депрессия, никогда такого не было.
Свесив руки между колен, Стрейндж покачивался на полке и молча смотрел на него.
— Глупо говорить об этом, я знаю. Но мне, понимаешь, противно стало. Противно и наплевать. На все наплевать. Ни в чем смысла не вижу. Ничего не хочется.
— Тебе в Леттермане что-нибудь насчет ноги сказали?
— Да нет. Не в этом дело.
— Брось ты голову забивать. Ранение у тебя нормальное, ничего серьезного. Передохнешь малость, может быть, вообще вчистую уволят. Жалованье за полгода получишь, а с денежками в этом городе знаешь как здорово.
— Да-да, это верно, — поддакнул Лэндерс, досадуя.
— Так что пользуйся, пока можно, — сочувственно заключил Стрейндж.
Давать задний ход было поздно, и Лэндерс испытующе всматривался в Стрейнджа, стараясь угадать, насколько ему можно довериться. И Уинч, и Стрейндж были кадровыми, служили еще до войны, а он пришел в армию уже позже, с пополнением, и не был особенно близок с ними. С Уинчем он общался много, потому что был у него под началом. Но тот имел привычку вставать в позу и, не щадя никого, делать назло. Стрейнджа он знал меньше — не приходилось часто сталкиваться. Но невеселая, пожалуй, даже горестная усмешка бывшего начальника кухни-столовой внушала надежду, что он способен понимать такие вещи и не высмеет, как Уинч. Правда, Лэндерсу казалось, что Стрейндж избегает его. Особенно после ранения казалось, когда их вместе эвакуировали. Лэндерс колебался.
— По-моему, война — это чистая бессмыслица и безумие. Она никому не нужна. Ты не… у тебя никогда не было такого чувства, что с нами сыграли злую шутку?
— Как тебе сказать… Наверно, было, — осторожно ответил Стрейндж. — Только я знаю, что все равно ничего не изменится.
— Понимаешь, пройдет лет десять, и вот эти самые люди, которые так упорно дерутся друг с другом… между ними настанет мир и согласие. Они будут заключать торговые сделки, подписывать договора и наживаться. Все будут наживаться. Как будто ничего не случилось. А ребята, которые погибли, молодые ребята, как ты и я, — их же не вернешь!
— Чего и говорить, жалко, конечно, ребят. Но думай не думай — легче не будет.
— Не могу я не думать.
— А я не могу забыть, что это они первыми напали на нас.
— Верно, об этом я тоже помню, — сказал Лэндерс, но в голосе его слышалось отчаяние.
Стрейндж сидел на другом конце полки, покачиваясь в такт вагонной качке, и задумчиво кивал Лэндерсу.
Стрейндж и сам заметил, что с Лэндерсом что-то неладно. Он заметил это, когда в первый раз пошел по вагонам, разыскивая Уинча и Прелла, и неожиданно наткнулся на Лэндерса. Он не очень уважал призывников военного времени и добровольцев. Они из кожи лезут, чтобы быть своими в доску, всякую естественность теряют. С Лэндерсом он вообще никак не мог найти общий язык. Ему не давало покоя, что тот — образованный. Ему не нравилось, что Лэндерса перевели из роты и он был на побегушках у командира батальона. Но теперь Стрейндж понял, в каком расстройстве Лэндерс, а его самого вдобавок отшил Прелл, в нем взыграли искавшие выхода материнские чувства, которые он всегда испытывал по отношению к ребятам из роты. Поэтому он и пришел опять проведать Лэндерса. И еще потому, что и сам был одинок.
Стрейндж думал, что увидит в подавленном состоянии Прелла, а увидел Лэндерса. Он пожалел, что нет Уинча с его мудрой башкой. Тот сообразил бы, что сказать. Если бы захотел.
— Не пойму все-таки, что тебя гложет? — спросил Стрейндж.
— Знаешь, это потому, что у меня, наверно, голова устроена иначе, чем у других. И еще плохое предчувствие. В последнее время не могу отвязаться от мысли, что меня убьют. Не очень-то приятно.
— Так, говорят, почти со всеми бывает, кого в первый раз серьезно ранят.
— Да, я слышал.
— Не сейчас же тебя убивают. Я хочу сказать, если и убьют, то не сегодня и не завтра. В госпитале еще несколько месяцев проваляешься.
— Да это я все знаю. Ладно, давай о чем-нибудь другом.
— Нечего горевать раньше времени.
Лэндерс со своего места долго и пристально смотрел на Стрейнджа, потом, глубоко вздохнув, сказал:
— Я тебе по правде скажу. Наплевать мне на эту войну. Это меня и гложет. Положил я на нее. Посмотри на этих богатых долболобов в тылу. Ты думаешь, им до чего-нибудь есть дело? Я, наверно, пацифистом делаюсь.
Лэндерс думал, что Стрейндж будет потрясен или самое малое — возмущен. Однако его признание нимало не встревожило Стрейнджа.
— Конечно, многовато таких, которые служат родине не в стрелковой роте на передовой.
Лэндерс опустил голову и ничего не ответил, а Стрейндж смотрел на него и думал. Думал о том, что у него, Джонни Стрейнджа, дела куда как лучше, чем у всех остальных. Все цело, и с головой в полном порядке. Вот он уже и планы строит и скоро уволится. Он был вполне доволен, если можно назвать довольным человека, который то и дело, каждые полчаса, ловил себя на том, что вспоминает оставленную роту. Который не переставал тревожиться за ребят и думать, как они там, и ждать оттуда весточек. Стрейндж был вполне доволен, потому что позвонил жене из Сан-Франциско, хотя для этого ему пришлось два часа проторчать в очереди у телефонной кабины в Леттермане. Его соединили с Ковингтоном, который стоит напротив Цинциннати, на том берегу Огайо, и она оказалась дома. Через недельку или чуть больше она приедет к нему в Люксор. Джонни так везло, что он чувствовал себя виноватым перед Лэндерсом. Он встал.
— Ладно, дай мне покумекать. Может, чего придумаю. Должны что-нибудь придумать. Стряхнем с тебя хандру. Мой дед, бывало, говорил: «летняя хандра». Ну, бывай, я загляну.
Стрейндж ощерился усмешкой и ушел. Лэндерс молча глядел ему вслед и думал, что ни черта он не заглянет. Смоется, как последний жулик. Разве что ему придется идти мимо, когда потащится в хвост поезда разузнавать насчет Прелла.
Но Стрейндж заглянул, причем в тот же день. И опять пришел, когда было совсем поздно. Потом он зачастил, стал наведываться в любое время суток. Никто не протестовал, потому что дни и ночи в поезде перемешались. То один, то другой обязательно звал санитара, и свет в вагоне не гасили. По молчаливому согласию никто не жаловался и не требовал погасить свет. Люди спали и днем, и ночью — кто когда заснет.
Стрейндж предпочитал приходить поздно вечером. Можно было подумать, что ему тоже не спалось. Однако он действительно был озабочен и изо всех сил старался хоть чем-то помочь Лэндерсу.
— Убьют, не убьют — чего загадывать, — говорил Стрейндж. — Могут, конечно, и убить, если не переведешься из пехоты. Сам я, наверно, не стал бы этого делать, не знаю. Но у меня особая статья: плита да столовка. Я и в бою-то настоящем не был, не то что ты.
— Я тоже не был, — угрюмо отозвался Лэндерс.
— Как-никак ты хоть в перестрелках участвовал, несколько япошек укокошил.
— Одного — да и то на большом расстоянии. Может, и не я вовсе. Хотя я знаю, что попал в него. Писарь он и есть писарь.
— А я что говорю? Писарь в действующей стрелковой роте. Вот оттуда тебе и надо мотать.
— Куда, в хозчасть?
— Зачем в хозчасть? Куда-нибудь еще.
— Я и понятия не имею, как это делается.
— Дурацкое ранение виновато. Если б не ранение, ты был бы в норме.
— Наверно. Но если б не ранение, я был бы там, в роте.
Стрейнджу удалось раздобыть где-то бутылку, и он угощал Лэндерса.
— Ладно, кончай хандрить. Еще неизвестно, что там с нами в Люксоре будет. Может, тебя признают негодным к строевой.
— Вряд ли. Судя по тому, что говорил хирург — ну, который меня оперировал, — вряд ли.
— Как знать.
В другой раз Стрейндж осведомился, есть ли у Лэндерса родные.
— Родные? Два ха-ха! — С каждым разом Стрейнджевы идеи становились смехотворнее и смехотворнее. — Я бы такое мог рассказать о моих родных! Предположим, меня убьют, знаешь, что будет? Матушка тут же выставит в окне золотую звезду: смотрите, мол, пал на поле брани. А какой повод уронить слезу за субботним бриджем! Сестричка, конечно, толкнет речугу, она у меня в колледже, социологией занимается — всеобщее внимание, успех. А папаша — к своим дружкам в Американский легион, он три раза на неделе туда таскается, и будет хвастаться, как его сын пролил кровь за родину и погиб как герой.