Левин все утирал слезы рукой.
Полковники медицинской службы Тимохин и Лукашевич собирались лететь в Москву, а погоды не было, и потому они заночевали у Левина. Это всегда так было, что доктора из главной базы ночевали у Александра Марковича. Никто не мог сказать, что Левин особенно хорошо кормит или угощает добрым ликером, сваренным из казенного спирта, или играет в преферанс, или ловко и безотказно достает места в транспортную машину. Нет, ничего этого и в помине не было. Просто был сам Левин со своей сконфуженно-доброй улыбкой и таким душевным, таким открытым и робко-настойчивым гостеприимством, что к нему никак нельзя было не заехать, тем более что и Анжелика, и Ольга Ивановна, и Лора, и Вера, и даже Жакомбай — все всегда радовались гостям и всегда при виде гостя вскрикивали и говорили:
— Вот Александр Маркович обрадуется!
А Жакомбай, вежливо улыбаясь, брал на руку шинель или реглан гостя и сообщал:
— Пока вы отдохнете, отремонтируем немного. У нас краснофлотец имеется — Цуриков некто, — бесподобно обмундирование ремонтирует. Будет шинелька как новенькая. И китель отпарим, новые вещи получите.
Жакомбай ведал у Левина сохранением обмундирования находящихся на излечении людей и сохранял вещи так, что многие вылечившиеся писали благодарственные письма в редакцию, и у Жакомбая было уже три вырезки под названиями: «Чуткий старшина», «Наша благодарность» и «Простой советский человек».
Кроме того, проезжающие и пролетающие доктора останавливались у Александра Марковича еще по одной причине, о которой никогда не говорилось, но которую приятно было сознавать: Левин обязательно советовался с любым флагманским специалистом насчет своих раненых, рассказывал, как проходила у каждого операция, как двигается послеоперационное лечение, делился своими опасениями и с интересом выслушивал советы. Он долго водил докторов по палатам, показывал им то одного раненого, то другого, заходил с ними в перевязочную, настойчиво выспрашивал гостя, а потом брал его за локоть и извинялся, называя такие обходы «маленькой пользой». Без «маленькой пользы» никто не ложился спать в ординаторской Левина, без «маленькой пользы» не начинался ни один житейский разговор, без «маленькой пользы» никто не получал своего скромного ужина, именующегося на интендантском языке литером «4-Б».
Кроме того, каждый, кто приезжал из Москвы, должен был рассказать Левину обо всем новом, что они узнали там из области хирургии, а едущие в Москву должны были взять у Левина поручения насчет того, что им следовало узнать у московских светил.
Полковник Тимохин был человек тучный, с короткими седыми усами и с очень суровым взглядом маленьких темных глаз, выражение которых теплело только тогда, когда Тимохин занимался своим прямым делом. Полковник Лукашевич был еще больше Тимохина, но только весь состоял из костей и черных жестких волос.
Отработав положенную законами левинского гостеприимства «маленькую пользу», которая на этот раз состояла в том, что Тимохин — специалист по хирургии желудка — прооперировал назначенного на завтра сержанта, а Лукашевич — специалист по челюстно-лицевым ранениям — решил в отрицательном смысле вопрос об операбельности одного из левинских пациентов, — оба гостя и хозяин сошлись в ординаторской, где уже был сервирован ужин на троих: селедочный форшмак, очень желтая пшенная каша и розовый искусственный кисель. Александру Марковичу отдельно стояла манная каша и на салфеточке лежали два сухарика. Рюмок тоже было только две — для гостей.
За столом разговор шел на тему, начатую еще перед обходом госпиталя, — об обработке тяжелых ранений конечностей под общим обезболиванием. Эта тема была для Левина неиссякаемой, он много раздумывал на этот счет и, если ему возражали, так сердился и расстраивался, так потрясал тетрадью со своими записями, что любой оппонент сдавался довольно скоро.
Но сейчас Левину никто не возражал. Наоборот, оба гостя были с ним согласны, и, подвигая к себе графинчик, Лукашевич даже сказал:
— Это все очень интересно и значительно, Александр Маркович, да и вообще об этом нынче многие хирурги поговаривают. Сам Харламов недавно выражал такую мысль, что ваша теория нуждается в широком применении на практике и что он с интересом следит за вашей работой. Так что выпьем за ваш научный темперамент и за будущее обработки под общим обезболиванием.
Выпили и налили по второй. Необычайно красиво намазывая на корочку форшмак, полковник Тимохин незаметно, как делают, вероятно, заговорщики, мигнул Лукашевичу и сказал:
— Вот поужинаем, Александр Маркович, и поговорим наконец про ваши хворобы. Что-то не «ндравится» мне ваш цвет лица, да и общее ваше похудание не «ндравится».
И, подняв рюмку двумя пальцами, Тимохин опрокинул ее в большой зубастый рот.
— Да, уж возьмемся за вас, — сказал Лукашевич, — берегитесь. Сейчас вы, конечно, здоровенький, а как в лапы к нам попадетесь, тогда и случится то самое, о чем говорил Плиний. Помните, у него где-то в сочинениях приводится надпись на могильном камне: «Он умер от замешательства врачей». Недавно Харламов рассказывал, что один больной несколько лет тому назад пожаловался: «У меня не такое железное здоровье, чтобы лечиться у докторов целых три недели».
После ужина гости долго пили чай с клюквенным экстрактом и задавали Левину наводящие вопросы, переглядываясь порою с тем особым выражением, с которым врачи на консилиумах подтверждают друг другу свои предположения.
— Э, вздор, — сказал Левин, — не будем тратить время на пустяки. У меня вульгарная язва, и давайте на ней остановимся. Оперироваться я не буду, мне некогда, и, главное, вы же сами знаете, что с такой язвой можно погодить.
— Завтра мы поведем вас на рентген, — строго сказал Тимохин, — и тогда решим: оперироваться вам или нет. А нынче поздно, спать пора.
— Рентген не рентген, — сказал Левин, — кому все это интересно? Спокойной ночи, дорогие гости.
Он вышел, плотно притворив за собой дверь, а Тимохин сел на низкую кровать-переноску и стал, кряхтя, расшнуровывать ботинок. Лукашевичу постелили на диване.
Расшнуровав ботинок на левой ноге и отдышавшись, Тимохин спросил:
— Труба дело?
— Вероятнее всего, что да, Семен Иванович, — сказал Лукашевич, — на мой взгляд, картинка довольно хрестоматийная. Мне, между прочим, кажется, что он и сам все понимает. А?
— Понимает, но не до конца. Нет такого человека, который мог бы понять это до конца. Про другого можно, про самого себя трудно.
И Тимохин вздохнул, вспомнив собственную электрокардиограмму.
— Нет, он, пожалуй, понимает, — возразил Лукашевич. — И потому, быть может, так странно ведет себя. Он невероятно энергичен сейчас, — вы слышали об этом?
— Да, об этом поговаривают, — ответил Тимохин, стаскивая с маленькой и толстой ноги второй ботинок, — он будто бы на спасательном самолете сам летает и еще какой-то костюм испытывает.
— Жалко Левина, — сказал Лукашевич. — Глупые слова, а жалко.
— Так ведь что поделать! — ответил Тимохин, все еще думая о кардиограмме и прислушиваясь к собственному сердцу. — Тут ведь дело такое — никуда не убежишь. Все там будем.
Он покряхтел, лег и, опершись на локоть, стал сворачивать самокрутку.
С полчаса оба полковника молчали.
— Да, вот вам и вопрос о смысле жизни, — вдруг заговорил Тимохин. — Помню, я все студентом искал ответа, — «Анатема» тогда шла в Художественном театре, непонятно было, но спорили. Какие только слова не произносились, господи боже мой! А на поверку-то оно вот как получается, если по жизни судить, по живой жизни, свидетелями и участниками которой нам пришлось быть. На поверку жить по-человечески надо, только и всего. Вы не спите еще, Алексей Петрович?
Лукашевич ответил, что не спит.
— Да уж что там… Засыпаете, — сказал Тимохин. — Ладно, спите. Выспимся, а завтра за него возьмемся. Может быть, еще и обойдется? А?
— Нет, не думаю, — тихо ответил Лукашевич.
— Лицо?
— Да уж лицо типическое. Лицо для демонстрации студентам… Ну, спокойной ночи.
И Лукашевич так повернулся на диване, что пружины сначала затрещали, а потом вдруг диван сразу сделался ниже и шире.
Когда все кончилось, они втроем — Тимохин, Лукашевич и Левин — сели в ординаторской вокруг письменного стола. Часы пробили два. Больше молчать было немыслимо.
Но и говорить тоже было очень трудно.
— Итак? — спросил Левин. Лукашевич взглянул на него и отвернулся. Тимохин кряхтел.
— Я не ребенок, — сказал Александр Маркович, — и не барышня. Я — старый врач, мои дорогие друзья, у меня есть некоторый жизненный и врачебный опыт. Может быть, со мною стоит разговаривать совершенно откровенно?
Тимохин еще раз крякнул. Лукашевич все покачивал ногою.