Мы идем не спеша, Пашка водит миноискателем из стороны в сторону, Славянин с Темой ковыряют щупами землю. Я наблюдаю по сторонам. Наконец светловолосый сапер поднимает руку вверх: внимание! Мы приседаем на корточки, бэтээр останавливается за нашими спинами. Светловолосый подходит к обочине, встает на колени и осторожно раздвигает руками траву. Это самый опасный момент. Если заложен фугас, то рядом всегда может оказаться бородатая сволочь с детонатором в руке. Боевик убьет светловолосого, а потом из зеленки нас всех добьют автоматными очередями.
Я ложусь на землю и вжимаюсь щекой в пыль. Тренчик по ту сторону дороги делает то же самое. Светловолосый раздвигает руками траву. Я вижу длинный предмет. Светловолосый протягивает к нему руку. Трогает снаряд. Потом поднимает его.
— Пустой, — говорит он. — Заготовка.
На этот раз в канаве оказывается кусок трубы от земляного бура. Таким сверлят землю, когда ищут воду. Рядом с ним лежит моток проволоки, в траве спрятан ящик с гвоздями. Мы кладем бур на бэтээр — взорвем позже, чтобы «чехам» не было соблазна набить его тротилом с гвоздями, — и идем дальше.
Около Гарика останавливаемся. Он подорвался две недели назад. Штукатурка на фасадах домов еще сохранила следы осколков, убивших его. Фугас был прикреплен к дереву на высоте человеческого роста, и от Гарика не осталось даже воронки.
— Ну что, — говорит Пашка. — Давай!
Мы снимаем с брони самодельный крест, который Пашка сварил из водопроводных труб. На кресте табличка: «Иванченко Игорь. 1977–1996». Вкапываем крест в землю и некоторое время стоим молча. Водки у нас нет, и мы поминаем Гарика просто так. Я его почти не помню, он погиб на следующий день после нашего приезда, и в памяти осталось только, что Гарик был высокий и мясистый.
На соседней улице стоит еще один крест. Это Хомяк. Он подорвался через три дня после Гарика. Там будет следующая остановка.
— Ну пошли, — говорит Пашка, досасывая бычок, и берет миноискатель.
Мы снова идем по улице. За нашими спинами поводит хоботом бэтээр.
— Внимание! — поднимает руку Славянин на повороте.
Мы приседаем на корточки.
Здесь нет тыла, и солдат некуда отводить на отдых, но все же дни затишья случаются и у нас. В такие дни мы перестаем быть солдатами и становимся обычными мальчишками, порой веселыми, порой уставшими, чаще всего обозленными и раздражительными, но — мальчишками. В такие дни мы скидываем форму и вместе с формой скидываем войну. Мы перестаем разговаривать о смерти и убийствах, мы легко забываем все страшное, что было с нами вчера, и просто живем. И именно поэтому каждая минута ощущается так остро. Мы щеголяем в обрезанных по колено кальсонах и играем — недоиграли в мирной жизни, — ловим тарантулов и сажаем их в банки, или жрем конфеты, запивая их сладкой сгущенкой, или стреляем трассерами. Мальчишескую тягу к оружию не смогли убить в нас даже шквальные обстрелы, и в минуты затишья мы запускаем в небо трассера или стреляем по банкам.
В нас еще очень сильно желание подурачиться.
Мы — странные мальчишки, со взрослыми глазами и взрослыми разговорами, многие из нас уже седые, и глаза наши не светятся весельем, даже когда мы улыбаемся, — и все же мы мальчишки.
Но стоит только начаться боям, как все дурачество мигом слетает, остается только одно желание — выжить. Мы перестаем быть людьми и становимся машинами для убийства. Мальчишки? У нас такие же руки, как у взрослых, и такие же мышцы, и хотя мы слабее взрослого человека, но не хуже умеем совмещать мушку с движущейся фигурой и нажимать на курок. Пинче или Мутному нет еще и девятнадцати, но они уже убивали людей. У нас больше нет ни возраста, ни увлечений, ни интересов; мы становимся зверями, слух делается острым, как у кошки, а глаза способны заметить малейшее движение; мы знаем, когда нужно затаиться и лежать, а когда перебегать открытое пространство; мы умеем ориентироваться ночью и по слуху определять расстояние до работающего пулемета. Каждый из нас способен упасть за долю секунды до того, как разорвется снаряд; это невозможно объяснить, можно только пережить: сидишь около костра или перебегаешь через двор — и вот ты уже лежишь, вжавшись лицом в землю, а на твою спину и голову сыплется земля, и ты понимаешь, что начался обстрел; хотя ты не слышал свиста или выстрела, но уже чувствовал мину в полете, знал о ней каждой клеточкой своего тела — организм вдруг распадается на миллиард составных частей и становится огромным, как Вселенная, и ты ощущаешь внутри себя каждую клетку, и каждая твоя клетка, каждое твое ядро хочет жить — жить! Невероятный страх обжигает все тело, и вот ты лежишь, вжавшись в землю, а осколки пролетают над твоей головой, и ни один из них не задел тебя. Если бы мы полагались на свои чувства и рассудок, то давно уже были мертвы. Инстинкты срабатывают быстрее.
Это говорит в нас сама жизнь, она заставляет падать и искать ямки поглубже, ворочается внутри скользким, холодным червяком, и только она нас спасает.
По жестокости мы иногда превосходим взрослых — просто потому, что мы молоды. Дети жестоки по натуре, и эта жестокость — единственное, что осталось в нас от нашего истинного возраста. И она помогает нам выживать и убивать других.
На войне человек — вообще не человек, а какое–то иное существо. У нас не пять чувств, есть шестое, седьмое, десятое; они, как щупальца, вырастают из наших тел и прорастают в войну, и мы чувствуем ее ими. Невоевавшему человеку нельзя рассказать про войну — не потому, что он глуп или непонятлив, а просто потому, что у него нет чувств, которыми можно ее ощутить. Так же, как мужчине не дано выносить и родить ребенка. Так же, как слепому нельзя объяснить, что такое зеленый цвет.
Тяжелое красное солнце медленно опускается за горизонт. Вместе с солнцем умираем и мы. У нас нет возраста, наша жизнь — один день. Младенцами мы рождаемся с рассветом, взрослеем к полудню и умираем вечером. Крутимся, вертимся, проживаем жизнь. Сегодня мы уже старики. Нам двадцать два часа пятнадцать минут.
В соседнем полку погибло сразу пятнадцать человек. Они ехали на бронированном «Урале», когда словили «муху». «Урал» был с окнами, и поэтому убило не всех. Выжившие выходили из машины, держась руками за голову, их рвало, и у каждого из ушей и носа кровь текла. Парни садились на корточки и закуривали, их руки дрожали, а другие солдаты смотрели на них и думали: вот повезло, они выжили в «Урале», куда влетела граната, и теперь их погрузят на вертушки и увезут в госпиталь. Да, им плохо, их рвет, у них наверняка отбиты почки и легкие, они ничего не слышат и, наверное, долго еще не смогут разговаривать, но парни выжили, а остальное не имеет значения.
Но все эти люди умерли. Удар был настолько силен, что они умерли в течение суток, никто не пережил взрыва внутри КУНГа[18].
Снова объявляют перемирие. На этот раз договоренность о прекращении огня достигнута на месяц, и нам строжайше запрещено отвечать на провокации. Тех, кто не подчиняется, отдают для проведения следствия чеченцам, а хуже этого не придумаешь. Со следствия не возвращаются.
И все же объявлено перемирие. Мы больше не воюем с нохчами.
— Черт возьми, у них что там, в штабах, медные тазы вместо голов? — ругается Тренчик.
— Бл…ская война! — говорит Осипов. — Все продано. Здесь все продано, вот что я вам скажу.
В Грозном создают совместные комендатуры. Теперь «чеховские» блокпосты будут соседствовать с нашими, и, чтобы проехать по дороге, придется останавливаться дважды, как на таможне.
— Как это так, совместные комендатуры? — удивляется Мутный. — Мы что, с ними теперь друзья, что ли? А как же те парни, которых убили перед нашим блокпостом? Как же январь девяносто пятого? За что же мы воевали? Ведь это же предательство! Послушайте, то, что сейчас здесь происходит, — самое настоящее предательство, и по–другому это не назовешь. Получается, что все эти смерти были напрасными?
Нохчи строят свой блокпост рядом с нашим. Их начальник — молодой парень, гранатометчик. На трубе РПГ[19] у него семь засечек. Он подбил семь наших машин. Убил как минимум двадцать одного человека. Нохча смеется, громко разговаривает и к нам относится вполне благодушно.
Выйти в город нельзя. Солдат убивают при любой возможности. Одинокого бойца тут же окружает толпа подростков, они затаскивают его в подворотню и перерезают горло.
Мы уходим из Грозного, оставляем город. Нохчи радуются, они в открытую разъезжают по улицам на автомобилях, размахивают своими зелеными флагами и, не скрываясь, носят оружие. Мы ничего не можем сделать, у нас четкий приказ: огня не открывать. Боевики объявлены теперь не бандитами, а борцами за независимость Чечни, и мы должны относиться к ним с уважением.
Мы уходим по улицам, которые только вчера еще брали, и стараемся не смотреть по сторонам. Нохчи смеются нам вслед и проводят по шее рукой.