То, что в дальнейшем случилось с отцом, я мысленно назвал взрывной волной. Так на фронте бывало: в кого-то прямое попадание, другого отбросит и контузит взрывной волной. Отец был очень здоровый человек: здоровый физически, здоровый нравственно. Такие люди способны многое выдержать, но они надламываются сразу.
Я был женат четвертый год, мы с Кирой жили отдельно, когда началось дело врачей. Отца это не коснулось, но я понимал, что ему грозит: с одним из тех, в кого на этот раз было прямое попадание, он полжизни проработал вместе. Кира боялась, что это отразится на нас, неминуемо отразилось бы, я чувствовал себя виноватым, что испортил ей жизнь, и мы, честно говоря, обра-довались, узнав, что отец решил ехать работать куда-то на Крайний Север: уже шли обсуждения, собрания, ему приходилось присутствовать, слушать. Но он не успел уехать: позвонил утром брат, сказал, что ночью у отца случился удар, инсульт. На меня это так подействовало, что я приехал к ним только на другой день. Отец уже никого не узнавал, только мычал. И опять кому-то в это время как никогда начинала улыбаться жизнь.
— Илья, ты занят? Что ты делаешь? — позвала Кира со двора. Она стояла у куста жасмина, прицеливалась в него взглядом, в руке рабочие перчатки решалась судьба этого куста.
— Знаешь, я все-таки думаю пересадить его вот туда, к беседке, раз уж мы приехали. Там, по крайней мере, он будет на солнце, а здесь только место занимает и фактически не цветет.
Дача цела, не сгорела, все вновь начинало обретать свое значение и смысл. Кира натянула перчатки, в которых она обычно возилась в саду, я пошел за лопатой и тачкой.
— Удобрение захвати! — крикнула она мне вслед. — Из кучи. И дерном прикрой.
Мы перетащили куст на новое место, полили, я заровнял яму. Оттого что мы не переоделись, мы все делали на расстоянии от себя, отстраняясь, чтобы не испачкаться, неловко и как будто неумело. А вообще я люблю возиться в саду. Мы не в первом поколении оторваны от земли, и мне доставляет удовольствие косить, пересаживать что-либо. Хлеб свой насущный я зарабатываю другим трудом, для меня это не работа, здесь я отдыхаю. И меня всегда поражает, как тут сразу видны результаты твоего труда.
За забором, за полем и речкой садилось на том берегу солнце, было видно, что оно сядет в тучку. Еще оно стояло высоко, слепило, но быстро холодало, звуки отдалялись, становились прозрачны.
— Как раз пересадили под дождь, — сказала Кира, тоже взглянув, как садится солнце. — Я что-то хотела еще… Да, вот что! Ты заровнял яму? Зачем? Я хочу отсадить туда отросток белой махровой сирени. Только надо сначала ведро навоза, сирень на навозе растет.
Мы отсадили еще сирень, притрамбовали, полили, присыпали сверху перегноем и листвой. Отойдя, посмотрели издали на смену декораций. При вечернем солнце наша дача с ее белыми ставнями, белыми ветровыми досками, порозовевшими на свету, была очень красивой.
— Почему мы здесь не живем постоянно? — спросил я. — У нас машина…
— И знаешь что… — Кира уже снимала перчатки, но остановилась. Лоб ее сильно намор-щился, кожа на нем тонкая, сразу собирается в складки. — Я все-таки прихожу к выводу, что дуб этот надо спилить. По-моему, ты сможешь обычной ножовкой. Он совершенно затеняет все вокруг. Смотри, какая от него тень. Причем именно тогда, когда солнце особенно полезное.
Я погрузил в тачку грабли, лопату, громыхая, покатил все это в сарай. Я допускаю, она может не помнить, что про этот дуб мы говорим не впервые («Ах, ты опять все про то же!.. Забыла, понимаешь, за-бы-ла!»), наконец, ей может казаться это сентиментальным, но меня поражает ее какое-то инстинктивное стремление истребить, изгладить след всего, что было здесь до нее, все обязательно переменить. Если б другое можно было переменить, что уже сделано, тот след изгладить.
Однажды я приехал на дачу вот в такую пору, тоже осенью, но было холодней: что-то нужно было взять, не помню уже. Я закрыл машину, положил ключи в карман, вошел на участок, удивившись, что калитка открыта. Кто-то согнутый копался в земле под дубом. Я не сразу узнал мою мать — в старом пальто, худая, согнувшаяся. Она тогда уже плохо слышала и не слыхала, как остановилась машина, как хлопала дверца. Она вздрогнула, когда я подошел, с жалким выражени-ем, как застигнутая, смотрела на меня испуганными глазами.
— Мама, что же вы не сказали! Я как раз ехал в машине, если б знать, заговорил я о несущественном, отстраняя тем самым от себя главное и почему-то впервые в жизни обращаясь на «вы». Я понял уже, увидел, что она тут делала, она тайком набирала землю в платок — на могилу отца. Она испугалась, что я вижу, запомню и это будет мучить меня всю оставшуюся жизнь. — Неужели вы от остановки весь путь шли пешком?
И что-то еще я говорил, громким голосом заглушая совесть. Если б этого не было всего, если б этот след можно было изгладить.
Монтер, которого мы ждали, все не шел, и мы ужинали в сумерках. Еще было светло на улице, и солнце еще не село, но в доме со стороны восхода наступали сумерки.
— Вот теперь я жалею, что ты не набрал с собой бутербродов, — говорила Кира.
— А за что был предан поношению?
— Ну, знаешь ли! В тот момент, извиняюсь, мне было не до твоих бутербродов. И вообще!
Она пошла к соседям, одолжила хлеба, нашлись в подполе консервы, мы вскипятили чай и сели ужинать. Да, в тот момент многое уже виделось по-другому, со многим успели проститься. Я подумал в дороге, мелькнула такая мелочная мысль, хорошо хоть, солярий, всю перестройку отложили до осени, а то бы и это сгорело.
— Слышишь? — насторожилась Кира. Я тоже прислушался. Какой-то странный звон возникал, прерывался, вновь возникал. Будто включалось что-то. Слышал? Это в проводке.
Звон исчез.
— Тока нет, что может быть в проводке? Подумай сама.
— Ты понимаешь в этом ровно столько же, сколько и я. Ты только думаешь, что понимаешь.
— Но ты все-таки подумай: провод оборван, тока нет.
— Что мне думать? Дом деревянный! Я уже несколько раз слышу: звенит. Надо, чтобы он все тщательно проверил и вник. В крайнем случае переночуем, я останусь, пусть при мне завтра все десять раз проверит, а не шаляй-валяй и скорей выпить.
Вновь включился звон. Или это в ушах от непривычной тишины? Какой-то посторонний звук включается — исчезает, включается — исчезает. Странно. Я бы тоже подумал, в проводке, но этого не может быть.
Я вышел посмотреть снаружи и тут же позвал Киру:
— Иди посмотри. Только не спугни, тихо.
На металлическом стержне громоотвода сидел дятел. Он сидел не как все птицы сидят на дереве, а вертикально, головой вверх, и между ним и громоотводом светилось заходящее солнце. Четко видный против света, дятел ткнул клювом в металл, и зазвенело, будто замкнулась сеть, было видно, как дрожит голова дятла.
— Что он клюет, когда там один металл?
— Он не клюет, он оповещает округу.
Это мне Костя рассказал когда-то, он много знал про птиц, про зверей. Тоже сидел дятел на этом громоотводе, и Костя сказал, что вот так они объявляют: здесь мои владения, мое место обитания.
— Глупость какая-то, — не поверила Кира.
Опять зазвенело. Голова дятла на свету мелко дрожала над металлическим стержнем, казалось, он не может оторвать клюв. И вдруг взлетел, показав красные штаны, короткохвостой черной тенью скользнул в деревьях и исчез.
— Одним словом, — заключила Кира, — надо, чтобы он все хорошенько проверил.
Мы постояли на крыльце. Солнце было уже огромное, и тучка над самой землей заслоняла его. Вернулись в дом, зажгли свечу на сосновом столе. Как тихо здесь после города, как хорошо в этой тишине. От огня свечи Кирины волосы отливали темной медью.
— Почему мы не живем здесь постоянно? — сказал я опять. — Машина есть, поехал на лекции, вернулся — мечтать можно. А зимой лыжи. Писать книгу, жить здесь. Тем более что мне, к счастью, не грозит стать деканом. Это действительно к счастью.
Я понимал, для Киры это удар, и все не мог найти подходящего момента сказать ей, чтобы она отнеслась спокойно. Но в этих стенах само как-то сказалось, естественно и легко. Особенно после всех недавних переживаний.
— Ты знаешь, мы все-таки поспешили, — сказала Кира. — Там, у беседки, тоже тень, пересадили из тени в тень. Тебе завтра во сколько выезжать?
И, наморщив лоб, вглядывалась обеспокоенно, вот только теперь она услыхала.
— Ты что-то сказал?
— Я говорю, грех не жить здесь.
— Нет, ты говорил еще что-то.
— А-а… Деканом, видимо, все же будет Вавакин.
Я хотел сказать небрежно, как того и заслуживает, но получилось фальшиво.
Она отогнула жесть вскрытой консервной банки со сгущенным молоком, положила себе в чай, облизала ложечку.
— Для меня тут нет ничего нового, ты всегда всем позволял плевать на себя, этим и отличался. Это ничтожество Вавакин! Чтоб посмеяться над тобой, лучше не придумаешь. Двух слов связать не умеет, и ты теперь будешь получать у него указания.