Щербак направился к Дейнеке. У продовольственного склада увидел Немца. Тот стоял в обычной своей позе, прислонившись к косяку.
— Что скажешь, Немец? Видишь, какое дело...
Что-то притягательное было в этом стареющем сержанте. Любил с ним беседовать Мельник, любил и Щербак.
— Нехорошо, товарищ комиссар. Ой, як нехорошо, что и говорить...
Щербак подождал — что он еще скажет? Но Немец заговорил о другом:
— Знаете, товарищ комиссар, что скажу? У Филичкина на кухне нелады. Меню-раскладка нарушается. Я ведь не механические весы — выдал продукты, и все. Я за ними в столовую хожу. Заглядываю в котелки. Ежели ложка стоит в борще — лады. Ну и что сказать? На день каждому бойцу положено сто тридцать граммов крупяных и мучных изделий, семьсот — овощей, семьдесят пять — мяса, сто двадцать — рыбы, сорок граммов жиров и другие продукты. Как «Отче наш» знаю. С такого продукта солдат жаловаться не должон. А что получается? Крупинка за крупинкой гоняется. Ежели пшенная каша — глиняный раствор, ей-богу... Бойцы недовольны. Разговор промежду них идет политически неправильный.
— В чем неправильный? — насторожился Щербак.
— Обсуждают.
— Что обсуждают?
— Начальство.
— Правильно обсуждают. Раз начальство не позаботилось о красноармейской пище, надо его не только обсуждать, но как следует вздрючить...
Щербак подумал, что Немец нарочно свел разговор к меню-раскладке, чтобы отвлечь комиссара от тяжелых мыслей. Но Щербак и не собирался отвлекаться. Сегодня панихида по Соболькову, и надо говорить и думать о человеке, который так неожиданно и так нелепо ушел. Надо проверить и друзей — в чем виноваты перед ушедшим, может, неправильное слово сказали или недобро посмотрели на мудрого книжника, ставшего в дни войны комиссаром батальона.
— Ты, Немец, про пшенную кашу перенеси разговор на завтра. Говори, что думаешь. Ну...
Завскладом посмотрел на Щербака и вздохнул.
— Что говорить, товарищ комиссар? Недоглядели человека мы с вами...
Щербак метнул взгляд на Немца — он сказал то, чего ожидал и боялся комиссар. «Мы с вами...» Но при чем тут «мы»? При чем здесь Немец? Его, Щербака, вина. Станет ли он рассказывать о своих настойчивых просьбах: «Сядь на коня, нечего тебе бежать по-солдатски, ты комиссар». Станет ли он оправдываться тем, что приказал старшине глаз с Соболькова не спускать, помогать на походе и в броске? Не станет, потому что не это надо было: не схватил за шиворот, не втащил в кузовок мотоцикла, который пустовал, черт побери, пустовал же, проклятый!
— У Филичкина организуем пробную варку, — прогудел Щербак. — Покажем и командиру, и бойцу, чему положено быть в котелке. Правильно сигнализируешь. Надо заботиться о людях. — И подумал: «Собольков-то умел заботиться...».
— Есть желудочные заболевания, — заметил Немец.
— Откуда знаешь?
— Заглядаю, товарищ комиссар. В санчасть заглядаю, к примеру, в изолятор. Я не просто — выдал продукт, и все. Я хожу за им, за продуктом, и дывлюсь. Что в котел, а что мимо — меня беспокоит, потому тысячи кормим.
— Насчет больных знаю, — хмуро сказал Щербак, чувствуя, как невольное раздражение поднимается против Немца. — Профилактикой плохо занимаются в подразделениях. Правил гигиены не соблюдают. Рук не моют. Верно?
— А умывальники есть, товарищ комиссар? Я, например, насчет этого интересуюсь.
— И умывальниками интересуешься?
— Ну да. Набрел на такое дело, товарищ комиссар. У Соболькова в батальоне умывальники имеются. У Филичкина умываются, кто как может. Жалуются бойцы; старшины на речку не пускают. Почему на речку не пустить, раз насчет умывальника не позаботились? А?
— Не знаю, не знаю, товарищ Немец, — рассеянно сказал Щербак. — Думаю, что на речку должны пускать. — Он подумал, что, к стыду своему, не знает таких подробностей, какими интересуется простой завскладом, какими, оказывается, занимался Собольков. А Немец между тем продолжал:
— Еще хотел сказать, товарищ комиссар, насчет порядка в подразделениях. Имеется днем час отдыха — боен должон спать. А ведь его не соблюдают. Как кому на душу ляжет. Вот, к примеру, перед выходом побывал я во втором батальоне, в роте Куриленко. Один боец ружье чистит, другой письмишко сочиняет. Сержанты готовятся к занятиям. Старшина там орет, голос у него хриплый, людям, которые приземлились, спать не дает... Постоял я, постоял, плюнул да ушел...
— А ты когда же успеваешь по землянкам ходить?
— В мертвый час выбираюсь.
— А тебе разве не положен отдых? Сам нарушаешь?
— Мое дело стариковское, товарищ комиссар. Мне отдых дневной не обязательно. А солдату — он с утра на пузе как поползает, — ему отдых положен. Раз нарком распорядком установил, никакой старшина отменять не имеет права.
— Ты тоже обязан отдыхать, — сказал Щербак после паузы, потому что надо было что-то сказать. — Ты что же, выходит, у нас здесь вроде второго комиссара в полку?..
— Нет, не комиссар я, — смущенно ответил Немец. — Просто по-отечески... так сказать... К слову пришлось, товарищ комиссар...
— Ты гляди лучше, чтобы остатков на складе не было.
— Есть, глядеть... — ответил Немец, подтянувшись, понимая, что досадил комиссару.
Щербак и впрямь был раздосадован. По существу, получил он нахлобучку от заведующего складом.
Уходя, Щербак оглянулся. Немец стоял у дверей склада в той же своей неизменной позе и смотрел ему вслед. Щербак вдруг улыбнулся. Почему-то стало теплее на душе, вспомнилось детство, сеновал, медный самовар — единственное богатство в хате, и батько, вот так же стоявший у дверей и провожавший сыновей то ли в город на базар, то ли в соседнее село, на мельницу.
Целый день он провел в ротах. Ему казалось, что бойцы потрясены так же, как он, но в землянках он услышал и смешок и прибаутку.
Заметив комиссара, бойцы умолкали, словно стыдясь. Но он сказал им:
— Ничего, ребята. Жизнь есть жизнь. Надо, оказывается, быть повнимательнее друг к другу. Это ясно?
— Ясно, товарищ комиссар, — дружно ответили бойцы и обступили его. У каждого нашлись слова, всевозможные истории, которые должны были успокоить и комиссара, и их самих.
— У меня брательник умер от сердца... Тоже так, неожиданно, — сказал кто-то. — А был молодой, слесарем в депо работал...
— Смерть не разбирает, что молодое, что старое…
Щербак сидел среди них, прислушивался к бодрому говору и сам понемногу освобождался от преследовавшей его тоски.
Когда он уходил, один немолодой боец спросил:
— Товарищ комиссар, разрешите обратиться? Как правильно надо сказать: фарфор или фарфор? Тут у нас дискуссия возникла.
— По-моему, фарфор, — сказал Щербак. — А в общем, узнаю и доложу... Я не энциклопедия.
«А Собольков, должно быть, знал — фарфор или фарфор!»
Вечерело. Лохматые, разбухшие тучи надвинулись на лагерь. Они быстро шли с запада, низко нависая над землей, и запахи дождя носились в воздухе. То там, то тут зажигались огоньки. Ветер свистел в оголенном кустарнике. Одинокая могила, оставленная людьми, возвышалась у опушки леса.
Щербак, задумавшись, брел по плацу. Он понимал, что переносит сейчас самое трудное испытание из всех, которые выпадали и могут выпасть на его долю.
Ветер брызнул каплями дождя, обдал разгоряченное лицо. В политотдел Щербак решил теперь не идти. Он пойдет домой и ляжет спать.
Жил он неподалеку от Мельника, точно в таком же деревянном домике, обмазанном глиной. Когда Щербак подходил к дому, дождь уже превратился в ливень, земля стала скользкой, и Щербак ускорил шаги. Уже у дверей он почти столкнулся лицом к лицу с Аренским.
— Прошу прощения, товарищ комиссар. Мне надо сказать вам два слова.
— Фу, напугал. Как привидение. Ты что, спектакль какой разыгрываешь? А если б я так испугался, что взял бы да стрельнул?
— Надо было стрельнуть, товарищ комиссар.
— Будет тебе пустяки болтать. Чего тебе? Впрочем, зайдем ко мне.
— Нет, нет, товарищ комиссар. Я не могу. У меня многое накипело на душе. Но сегодня я не мог с вами не поговорить. Вижу ваше горе. И мне надо было вам сказать...
Щербак почувствовал, что отпустить Аренского не сможет.
— Заходите!
— Нет, не зайду, товарищ комиссар. Только выслушайте. То, что случилось с Собольковым, должно было произойти. Не убивайтесь. Вы здесь, ей-богу, ни при чем. От судьбы не уйдешь.
Аренский исчез так же внезапно, как и появился.
«Что за чертовщина! — подумал Щербак. — Часом, не свихнулся ли наш артист?»
Дома Щербака встретили настороженно. Ирина, видимо, предупредила детей, особенно маленького Игорька, который привык вечерами надоедать отцу. Они очень любили батьку — сурового, но доброго.