Когда Людмила спрашивала Надю: «Кем ты хочешь быть?» — она отвечала: «Не знаю. Никем».
С братом она была очень не сходна, и в детстве они постоянно ссорились. Надя знала, что Толю легко дразнить, и всячески терзала его; он, сердясь, таскал её за косы, она после этого ходила злая, надутая, но мужественно, сквозь слёзы, продолжала дразнить его то «любимчиком», то странным, приводившим его в бешенство прозвищем «поросятник».
Но незадолго до войны Людмила Николаевна заметила: наступил мир между детьми. Она как-то рассказала знакомым, двум пожилым женщинам, об этом изменении, и обе в один голос сказали: «Возраст» — и многозначительно, грустно улыбнулись.
Как-то Надя, возвращаясь из распределителя, встретила у дверей почтальона, принёсшего треугольное письмецо, адресованное Людмиле Николаевне. Толя писал, что наконец-то сбылось его желание, он окончил военную школу и едет, по-видимому, в сторону того города, где живёт бабушка.
Людмила Николаевна не спала полночи, лежала, держа письмо в руке, зажигала свечу, медленно перечитывала слово за словом, будто в коротких торопливых строчках можно было разгадать судьбу сына.
26
Профессора Штрума вызвали из Казани в Москву. Одновременно получил вызов живший в казанской эвакуации знакомый Штрума академик Постоев.
Виктор Павлович, прочитав телеграмму, взволновался: не совсем было ясно, по какому поводу и кто именно приглашает его, но он решил, что речь идёт о его плане работ, до сих пор не получившем утверждения.
План был обширный, и разработка некоторых названных в нём отвлечённых проблем требовала больших средств.
Утром Штрум встретился со своим другом и советчиком Петром Лаврентьевичем Соколовым, показал ему телеграмму. Они сидели в маленьком кабинете рядом с учебной университетской аудиторией и обсуждали все «за» и «против» в разработанном зимой плане.
Пётр Лаврентьевич был моложе Штрума на восемь лет. Незадолго перед войной он получил докторскую степень, первые же его работы вызвали интерес в Советском Союзе и за границей.
В одном французском журнале была помещена его фотография и небольшая биографическая статья. Автора статьи удивляло, что молодой волжский кочегар окончил колледж, затем столичную высшую школу и занимается теоретическими обоснованиями одной из самых сложных областей физики.
Небольшого роста, белокурый, лобастый, с большой, массивной головой и с широкими плечами, Соколов внешне казался полной противоположностью узкоплечему, темноволосому Штруму.
— А планы вряд ли утвердят полностью,— сказал Соколов,— вы ведь помните разговор с Иваном Дмитриевичем Суховым. Да и мыслимо ли теперь изыскивать сорт стали, пригодный для нашей аппаратуры, когда металлургия качественных сталей с таким напряжением выполняет оборонные заказы. Всё это требует опытных плавок, а в печах варят сталь для танков и орудий. Кто же нам утвердит такую работу, кто будет вести плавки ради нескольких сотен килограммов металла?
— Я это прекрасно понимаю,— сказал Штрум,— но ведь Иван Дмитриевич уже два месяца назад покинул директорское кресло. А насчёт нужной нам стали, вы правы, конечно, но это ведь общие рассуждения. Да и, кроме того, ведь главный наш шеф академик Чепыжин одобрил общее направление работы. Ведь я читал вам его письмо. Вы, Пётр Лаврентьевич, часто пренебрегаете конкретными обстоятельствами.
— Нет уж, простите, Виктор Павлович, не я, а вы ими пренебрегаете,— сказал Соколов,— уже конкретней не скажешь: война!
Оба были взволнованы и спорили о том, что следует говорить Штруму, если план работы будет оспариваться в Москве.
— Я не собираюсь вас учить, Виктор Павлович,— говорил Соколов,— но в Москве много дверей, а вы не знаете, в какую именно надо постучать.
— Уж ваша опытность известна,— сказал Штрум,— вы до сих пор ухитрились не получить лимита и прикреплены к худшему в Казани распределителю научных работников.
Они всегда обвиняли друг друга в житейской непрактичности, когда хотели сказать приятное.
Соколов подумал, что дирекции института следовало позаботиться о лимите для него — сам он из гордости никогда не будет об этом просить. Но он, конечно, не сказал об этом и пренебрежительно качнул головой:
— Вы ведь знаете, насколько такие вещи для меня безразличны.
Разговор перешёл на то, как будет вестись работа в отсутствие Штрума.
Днём сотрудник хозяйственной части горсовета, рябой мужчина в синем галифе, удивлённо и недоверчиво оглядев Штрума, вручил ему пропуск и билет на завтрашний скорый поезд. Штрум, сутулый, худой, с такой взъерошенной шевелюрой, словно он не занимался сложными вопросами физики, а писал музыку для цыганских романсов, совсем не походил на профессора. Штрум сунул билет в карман и, не спросив, когда идёт поезд, стал прощаться с сотрудниками.
Он обещал передать общий привет и отдельные приветы старшей лаборантке Анне Степановне, оставшейся в Москве с частью институтского оборудования; выслушал женские восклицания: «Ах, Виктор Павлович, как я вам завидую — послезавтра вы будете в Москве» — и под общий шум: «Счастливого пути, ни пуха ни пера, возвращайтесь скорей» — отправился домой обедать.
По дороге домой Штрум всё думал о неутверждённом плане, вспоминал свою зимнюю встречу с директором Иваном Дмитриевичем Суховым, приехавшим в декабре из Куйбышева в Казань.
Сухов при этой встрече был необычайно любезен, тряс Штруму обе руки, расспрашивал о здоровье, о родных, о бытовых условиях. Но тон у него был такой, словно он приехал не из Куйбышева, а из окопов переднего края и разговаривает со слабым и робким гражданским лицом.
К плану работ, предложенному Штрумом, он отнёсся отрицательно.
Ивана Дмитриевича обычно мало интересовала суть дела, но его горячо занимали многие побочные обстоятельства. Он обладал тем узким и практическим жизненным опытом, который помогал угадывать, что́ ближайшие его начальники, от которых зависят успехи и положение Сухова, считают важным и нужным. Ему случалось обрушиваться сегодня на то, к чему вчера относился он с терпимостью и даже с горячей симпатией.
Когда люди начинали невпопад, совершенно не зная ситуации и положения, кипятиться и спорить, они ему казались наивными и совершенно не понимающими что к чему.
Он в разговорах подчёркивал, что в его отношении к делам и к людям нет ничего личного, для него важен лишь интерес общий. Но он никогда не задумывался над одной странностью — он всегда гармонично соединял свои взгляды и их изменение с успехами своей частной жизни.
Из Казани Сухов поехал обратно в Куйбышев, а затем в Москву. Там он прожил полтора месяца и сообщил телеграммой, что скоро приедет в Казань.
Но в Казань он не приехал — Сухова вызвали в Центральный Комитет, жестоко раскритиковали методы его работы, сняли с должности и послали преподавать в Барнаульский институт сельскохозяйственного машиностроения. Временно Сухова замещал молодой кандидат наук Пименов, когда-то работавший у Штрума аспирантом. Вот о предстоящей в Москве встрече с ним и думал Штрум, шагая по казанской улице.
27
Людмила Николаевна встретила мужа в передней и, снимая щёткой с его плеча казанскую пыль, стала расспрашивать о тех обстоятельствах поездки, которые всегда интересуют жён, стоящих на страже величия своих мужей.
Она спросила, кто прислал телеграмму, обещана ли машина для поездки на вокзал, в какой вагон даны билеты,— мягкий, международный или в жёсткий плацкартный. Усмехнувшись, она сказала, что профессору Подкопаеву, с чьей женой она была в плохих отношениях, телеграммы не прислали. Потом она, сердито махнув рукой, добавила: «Всё это такие пустяки, а в голове молот день и ночь стучит: Толя, Толя, Толя…»
Надя вернулась домой поздно, она была в гостях у своей подруги Аллы Постоевой.
Штрум слышал по звуку лёгких и осторожных шагов, что в комнату вошла дочь, и подумал: «Какая она худенькая, села на скрипучий диван — и пружина не скрипнула».
Не поворачивая головы, он сказал:
— Добрый вечер, дочка,— и продолжал быстро писать. Она не ответила.
Прошло довольно много времени в молчании, и Штрум, снова не поворачиваясь, спросил:
— Ну, как там Постоев, пакует чемодан?
И опять Надя не ответила ему. Штрум постучал пальцем по столу, словно призывал кого-то к тишине. Ему хотелось закончить до отъезда одно математическое рассуждение, так как он знал, что незаконченное и непроверенное, оно будет его тревожить в дороге,— в Москве же вряд ли будет время сосредоточиться. Казалось, он совсем забыл о дочери, но вдруг повернулся к ней и сказал:
— Ты чего сопишь, сопуха?
Она, глядя на него сердитыми глазами, быстро проговорила:
— Не хочется мне что-то на полевые работы ехать на август. Алка Постоева никуда не едет, а мама без меня меня женила, была в школе и записала и даже меня не спросила. Приеду к сентябрю — и сразу занятия, а девочки говорят, кормят-то в колхозе не очень, а работы столько, что и купаться в речке редко успевали.