К осени немцы вырвались к Волхову, к Тихвину, к станции Мга. Завязались ожесточенные бои в ближайших окрестностях Ленинграда. Нити железных дорог, ведущих к нему, были на долгий период перерезаны.
Я стал настойчиво обращаться к моему начальнику, подполковнику Галактионову с просьбой отпустить меня на фронт.
— Надо подождать, придет время, — поедем вместе, — неизменно отвечал Галактионов.
Наконец, однажды он вызвал меня к себе в кабинет и объявил:
— Едете на фронт в командировку, на месяц. По специальному заданию. На участке между Ладожским и Онежским озерами финны и немцы прорвались в глубь нашей обороны и в отдельных местах проникли в западную часть Оштинского района Вологодской области. Сегодня же без задержки вы будете доставлены туда на самолете…
Получив подробные указания и запомнив все, что требовалось запомнить, я в приподнятом настроении вышел из кабинета подполковника.
Через час быстроходный катер оторвался от пристани и с шумом разрезая двинские волны, понесся в сторону аэродрома. Меня провожали серебристые чайки. Их крики звучали для меня напутственным приветом и добрыми пожеланиями.
Сумрачный день не предвещал летной погоды. Синоптики предсказывали порывистый ветер, низкую облачность и даже снег. Однако, не взирая на плохие предзнаменования, наша нерасторопная «амфибия» тронулась в далекий путь. Во избежание нежелательных встреч с шныряющими «мессершмидтами» наш безобидный самолет, убрав шасси, шел бреющим полетом. Окрашенная для маскировки в болотный цвет «амфибия», вероятно, была почти, а то и совсем незаметной с большой высоты. Тем не менее, летчик, молодой парень, опасливо поглядывал по сторонам и вверх. И мне подумалось, что он боится смерти, боится случайной встречи с вражеским самолетом. Еще бы не бояться. Ведь на вооружении у нас только два револьвера!
С непривычки мне казалось, что время в воздухе идет слишком медленно. Мысли мои неслись вперед быстрей самолета. Давно уже под нами промелькнули пригородные деревни, фактории и лесозаводы, разбросанные по широкоразветвленному устью реки; затем потянулась бесконечная тайбола. прерываемая мелкими озерами, извилистыми черными речками и впадинами с коричневой железистой поверхностью. А мы все летели и летели.
По расчетам летчика при нормальной погоде мы должны были бы прибыть в Вытегру через четыре с половиной часа. Но вот подул порывистый ветер. Мелкий, ровный дождь стал барабанить по прозрачному козырьку самолета. Началась «болтанка», нашу машину бросало из стороны в сторону. Непривыкший к подобным ощущениям, я инстинктивно хватался рукой за борт фюзеляжа. Летчик, замечая это, смеялся. Потом он набрал высоту и, следя за картой, немного свернул с курса, чтобы обойти встречную тучу. Качка прекратилась; из-за облачных обрывков проглянуло солнце. Сердце «амфибии» затрепетало веселей, она пошла плавно, как подобает летающей лодке. Вскоре опять пришлось набирать высоту, мы встретили снеговую тучу.
В сумерки, сделав разворот над городом, самолет с выключенным мотором пошел на снижение.
Простившись с летчиком и поблагодарив его за благополучную доставку, я направился искать начальника гарнизона. Никого не спрашивая, я зашел в дом, около которого стояли грузовые и санитарные автомашины и дымили походные кухни; оказалось, что попал как раз куда надо. В комнате с ободранными обоями, за столом, на ящике из-под макарон сидел строгий на вид, черноусый, с подвязанной щекой начальник гарнизона. Вся его незатейливая канцелярия состояла из помятой карты и раскрытой полевой сумки. Проверив мои документы, он предложил отдохнуть, а на утро, до рассвета отправиться с попутной машиной туда, где разрозненные части сдерживали напор финнов.
— Далеко это будет?
— К сожалению, близко, — ответил начгарнизона и, склонившись над картой, показал, где проходит линия фронта…
Поздно вечером я расположился отдохнуть. На улице стояла непроглядная тьма. Где-то вблизи, за городом, на озере ежеминутно, то опускаясь, то поднимаясь и разрезая осеннюю мглу, маячили белые лучи прожекторов Онежской флотилии. Вдалеке, на Свири занималось полыхающим заревом село Вознесение. Там был фронт, Изредка доносились тяжелые глухие раскаты взрывов…
Несмотря на усталость, я не мог уснуть. Погасив свет и полуоткрыв маскировку, глядел я в открытое окно: напротив через дорогу у старинного здания бывшей уездной гимназии в кромешной темноте мигали скупые огоньки карманных фонарей. Там санитары и медсестры переносили о грузовых машин раненых бойцов. Я прислушался к голосам. Сквозь сдержанные стоны раненых можно было расслышать и разговоры:
— Товарищи, сестра, поосторожней… У меня две пули в плече, ой, ой, дыху мешает…
— Меня не троньте, — слышался второй голос, — я сам добреду, ноги целы. Ух, как утрясло, дьявол машину гнал по фашиннику что тебе на пожар, тут и здоровому не долго умереть…
— Эй, ты! Куда ступаешь на живого человека, не видишь, что ль?..
— Эх, наделал гад Гитлер делов, заварил кашицу. И придумал бы, братцы, я ему казнь, подвесил бы его за пущее место над костром и жарил бы на медленном огне три дня и три ночи…
Кто-то неунывающим голосом рассказывал в темноте:
— Мы и до войны не очень-то верили в немецкие заверения, знали: немчура пойдет на Россию… В нашей деревне был общественный бык «Пират». На собрании его перекрестили, дали кличку «Гитлер», а колхозницы еще добавление сделали — косоглазый!.. Так и звали. Потом мы его для партизанского отряда кокнули.
И еще чей-то голос вмешался в разговор.
— Я так помекаю, что после войны ни один порядочный человек фрицем или Гитлером даже собаку не назовет. Нельзя оскорблять животных; блажен кто и скоты милует…
В другом месте, около повозки, где светлячками горели огоньки цыгарок, в темноте раненый боец рассказывал:
— Кончился бой, и я очнулся. Собрался с силами, приподнялся на один бок. Земля вокруг изрыта, убитые лежат, разорванные, стон будто бы слышится, или я стону — не могу понять. Упал, лежу, опять ничего не соображаю. Чу, кто-то подошел, может рану перевяжет… Не то сумерки, или от того мутно, что в глазах туман и все ходуном ходит. Не могу узнать, кто подошел — наш или ихний. Слышу, чувствую левую руку мою берет, пульс проверить. Не иначе наш санитар. — «Помоги, браток, дай водицы»… Молчит. Наклонился ко мне и вижу, ему до моего пульса нет никакого дела, а он часы с моей руки снимает. Эх, была не была, ошибки не сделаю! Собрался еще раз с силой, вытащил нож из-за голенища и хватнул ему в загривок. Потом, разглядел — лежит возле меня фриц, храпит, и всего меня своей поганой кровью подмочил. Пришлось отползти…
— Туговато, чорт побери, нам пришлось в этих боях.
— Ничего, браток, ты не паникуй. Финны и немцы бойки срасплоху да покудова нам подмога не подошла. А подойдет подмога — против русских не устоят…
— У меня там жена и трое ребятишек, — проговорил кто-то стонущим, надрывным голосом.
— Невеселое дело… Говорят, наши Киев оставили…
Сидя у окна, я слышал эти бесхитростные разговоры участников боев и думал о тяжести положения.
За ночь подсыпало снегу и слегка подморозило. Навигация подходила к концу, а от Свири нажимал враг. Речники торопились. Они поспешно, — пока не сковало льдом систему озер и каналов, — отправляли государственные грузы, эвакуировали свои семьи. На улицах под открытым небом вблизи пристани скопилось много эвакуированных из Заонежья. Они долго и терпеливо ждали пароходов на Белозерск, на Череповец, на Вологду. В одном месте на куче узлов и ящиков, несмотря на холод и хлопьями падавший сырой снег, спала усталая женщина. Судя по тому, как она лежала, — головою вниз наперевес через узлы, — можно было понять, что сон свалил ее внезапно. Ей, измученной переездами и тяжкими переживаниями, сладок и приятен был сон даже в такой неудобной позе и в таком месте. Рядом с ней на чемодане сидел небрежно закутанный в кацавейку мальчик лет шести — семи. Я невольно вспомнил о своем сынишке. Мальчик, бледный, голубоглазый, беспокойно озирался вокруг, изредка вздрагивал. Ему, видно, хотелось плакать, но не было слез. Они уже были выплаканы.
— Дяденька военный, скоро ли кончится война? — спросил он меня тревожно и вздохнул.
Я подошел к нему, достал из своего противогаза плитку шоколада, подал.
— Спасибо, дяденька.
— На здоровье, милый. А маму не трогай, не буди, пусть отдыхает.
— Это, дяденька, не мама, а тетя Глаша. Маму с самолета фашисты убили. В Подпорожье похоронена…
Я отошел от него с острым и горьким чувством своего бессилия перед этим детским горем.
Побывав около пристани я направился в госпиталь побеседовать с бойцами.
Во всех классных комнатах, превращенных в палаты, было полно раненых и истощенных, вышедших из продолжительного окружения. Я одел чистый, белоснежный халат и с разрешения начальника госпиталя ходил по палатам и заводил беседы с теми, кто был сравнительно легко ранен и кто более охотно вступал со мной в разговоры. Рядовые бойцы не сведущи в вопросах общей фронтовой обстановки, но они знают много подробностей и в разговорах не скупятся на критические замечания. Я многое узнал от них о серьезных недочетах, о допущенных ошибках, и все это пригодилось мне для моих донесений по телеграфу. Но охотнее всего рассказывали о себе — где и как ранило, как помогают лекарства.