— Но он никогда не отказывался от нее, — перебил его Радван.
— Да, не отказывался, — подтвердил Кетлич, — но именно тогда у него родилась убежденность, что он добровольно принимает на себя бремя трудных решений, что он один, совсем один, представляет теперь Польшу. А потом произошел этот злополучный переворот и контрпереворот, который, возможно, убедительнее всего показал всю иллюзорность эмигрантской жизни. Дворцовый переворот, но дворец существовал в пустом пространстве, мнимыми оказались власть президента и его права, вытекающие из апрельской конституции [6]. Президент освободил премьера от своего поста, а тот продолжал исполнять свои обязанности, и никто не может сказать, что оказало решающее влияние на то, что Сикорский остался на своем посту: позиция так называемых основных партий, демарш офицеров или давление англичан. Сикорский считал, что на этом посту не может быть никто иной, кроме него.
— И был прав.
— Возможно. Но эта его убежденность становилась иногда опасной. «Черчилль может без меня не выдержать», — сказал он во время своей первой поездки в Америку. Эта его показная уверенность в себе прикрывала сомнения и неуверенность. Ладно, не возмущайся, я же не говорю о нем ничего плохого. Думаешь, генерал уверен в своей русской политике?
— Думаю, да.
— А знаешь, почему ему было важно ускорить подписание этого договора? Разумеется, речь шла прежде всего об интересах Польши, о поляках в России, но генерал искал там, на востоке, реальное дело, видел сотни тысяч людей, которые знают только о нем и именно его отождествляют с Польшей. Подумай, какой это шанс! Поэтому первой мыслью Сикорского было взять на себя командование армией в России. Но он так и не решился на это. Мне всегда казалось — а я знаю Сикорского не первый день, — что в нем сидит какая-то половинчатость, что он останавливается на полпути, боится принимать серьезные решения.
— Но принимает же. — Радван хорошо помнил, что именно так сказал тогда, и теперь, в самолете, глядя на генерала, сидящего по-прежнему неподвижно впереди, думал, что прав оказался он, а не Кетлич. Ибо какую же надо иметь смелость и решимость, чтобы лететь теперь в Россию…
— Он же стоит во главе государства без территории и границ, — слышал Радван голос полковника. — Да, без границ, ибо было бы заблуждением считать, что, подписав соглашение, Россия подтвердила установленные в Риге границы [7].
Рачкевич [8] и Соснковский [9] правы, утверждая, что мы пошли на уступки, но Сикорский поспешил подписать соглашение с Майским [10], опираясь на англичан. Знаешь, что он на самом деле думает? — Радван молчал, и Кетлич повторил еще раз свой вопрос: — Что на самом деле думает?.. Что переговоры с Россией беспредметны, что не имеет смысла вести их, поскольку Россия все равно проиграет войну, а каким будет мир — решать будут англичане, американцы, наконец, он сам, Сикорский, самый надежный и верный союзник в трудное время.
— Он говорит о необходимости честного соблюдения соглашения.
— А что это означает — честное соблюдение? Все зависит от развития обстановки. Сталин это тоже понимает. Остановят ли большевики вермахт? А может, действительно, что бы сейчас ни говорили и ни решали, все это не имеет никакого значения? Может, действительно, главное — это иметь армию, а если не будет иного выхода, то «погибнуть с честью»? Иногда у меня складывается впечатление, — сказал Кетлич, — что Сикорский понимает, что он последний… Последний гетман Речи Посполитой [11]. Отсюда эта поза, упрямство, презрение к тем, кто, по его мнению, не дорос, как Рачкевич или Залеский, до понимания серьезности нынешнего момента.
— Что-то я не замечал у него презрения к кому бы то ни было.
Кетлич усмехнулся, он выглядел грустным, погруженным в свои мысли, когда говорил это, словно не слыша возражений Радвана:
— Он всю жизнь мечтал встать у руля, а добился этого только тогда, когда, собственно говоря, корабля уже не было. Скажу лучше иначе: как будто бы корабль подняла высокая волна, а он из спасательной шлюпки пытается управлять им. Нить, которая связывает его с кораблем, может в любую минуту оборваться или ослабнуть. Это его тревожит, угнетает, терзает, поэтому он и решил поехать в Москву, может, там будет поближе. Я так себе это представляю, — сказал Кетлич, — сам бы на его месте чувствовал то же самое. Уверен, что его наверняка одолевают такие мысли. А что, если придется возвращаться в Польшу оттуда? Дорогой, по крайней мере половину которой он знает? Через Смоленск, Мозырь или Минск. Я знаю, под Мозырем погиб твой отец. Как бы не пришлось пройти эту дорогу в обратную сторону. Не через пролив Ла-Манш или, как он мечтает, с юга, с «мягкого подбрюшья Европы», а оттуда. Как предусмотреть все возможные варианты, застраховаться на любой случай? Но если желаешь иметь много гарантий, если хочешь иметь своих солдат на всех фронтах, не потеряешь ли сразу все? Надо поставить на что-то одно, рискнуть… Сколько же надо иметь для этого отваги!
Радвану казалось, что в эту минуту, глядя вниз, на облака, закрывающие горизонт и напоминающие серую, пока еще спокойную, но предвещающую шторм поверхность океана, он слышит голос старого полковника. Генерал пошевелился и тоже выглянул в окошко; сейчас же то же самое сделал Ретингер, а спустя минуту — Климецкий, как будто они могли что-то увидеть! «О чем думает Сикорский? — размышлял Радван. — О чем он думает сейчас, когда самолет приближается к Куйбышеву, через минуту начнет снижаться, пробьет облака и мы увидим покрытую снегом землю? Пытается заглянуть в будущее? Гадает, остановят ли русские немцев под Москвой? Стоит ли ставить на союз с ними? А может, думает о недоверии, которое его окружает, о палках, которые ставят в колеса, об интригах и травле?»
Генерал вдруг наклонился, шепнул что-то Ретингеру. Радвану захотелось быть поближе к Сикорскому, слышать, что он говорит. Самолет мягко снижался, неожиданно показалась земля, они сделали круг над аэродромом и увидели что-то наподобие темного островка в снегу, людей, флаги на высоких мачтах… Самолет катился по взлетной полосе, остановился, ждали, когда откроются двери… Сикорский провел ладонью по шинели, будто проверяя в последний раз, все ли в порядке, и начал спускаться по ступенькам трапа вниз.
Радван подумал, что на его глазах творится история, что многие годы спустя на киноэкранах будут смотреть эту сцену люди, которых он даже себе не представляет, и что те, о ком он ничего не знает, увидят лицо Сикорского, лица Вышинского [12], Кота [13], Андерса [14], подходящих к самолету. Он услышал оркестр, подумал, что это хорошо, очень хорош», что слова «Еще Польша…» [15] звучат на русской земле.
* * *
«Сознание ограниченности наших знаний о развитии исторического процесса бывает особенно мучительным, когда ты являешься или почти что являешься свидетелем важных событий, не будучи, разумеется, ни одним из действующих лиц, т. е. людей, находящихся на исторической сцене или хотя бы в ее ближайших кулуарах. Что же все-таки означает это — «быть свидетелем»? Зрительный зал огромен, даже с первого ряда видно не больше, чем с самого дальнего балкона, только жесты лучше видны да слова слышны, а то, что произошло на самом деле, задумано ведущими актерами, станет известным значительно позже, если, разумеется, вообще станет известным, а не исчезнет, расплывется, растворится в различных интерпретациях и комментариях, необходимых или излишних, чаще всего вызванных какими-то сиюминутными потребностями. Решение, принятое на сцене, которому теперь аплодирует зрительный зал, может быть игрой, тактическим шагом или началом чего-то, чего еще не могут предвидеть даже ведущие актеры, а ведь речь идет о наших судьбах, и о моей тоже, и когда я смотрю на этот исторический спектакль, то сам принимаю в нем участие, играя незначительную роль и почти ничего не понимая».
Так или почти так рассуждал про себя подпоручник Анджей Рашеньский, будучи свидетелем, правда, сидящим не в первом ряду, событий, связанных с поездкой Сикорского в Россию. Как корреспондент местного издания газеты «Ожел бялый» [16] (несколько его корреспонденции перепечатала британская пресса, благодаря чему его фамилия приобрела определенную известность), он участвовал во встрече Верховного в Куйбышеве, а также в его поездке в Москву, и позднее в инспектировании польских частей. Посол Кот соблаговолил побеседовать с ним после переговоров со Сталиным, он даже получил приглашение, что явилось для него полной неожиданностью, на большой банкет в Кремль. Он болезненно переживал ограниченность своих знаний и, как многие его коллеги, во время войны и позже пытался докопаться до того, что скрывалось за жестами, словами и формулировками. Действительно, на его глазах происходил поворот, в этом был уверен и он — человек, который провел два года в лагере для интернированных польских офицеров на далеком Севере, он остро чувствовал теперь значимость этого поворота, а когда его спрашивали, почему он не пишет о пережитом в лагере, отвечал, что хочет написать сначала о будущем и о том, что происходит теперь, а для сведения счетов с прошлым еще придет время, если оно вообще придет.