Так прошло еще четыре года. Галя по окончании десятилетки осталась на комсомольской работе в горкоме. Мишкин наводил страх на гормилицию и время от времени устраивал шумные драки и дебоши. Галю за все это время он несколько раз встречал на улице, но никогда с нею не здоровался и однажды, встретив ее, зачем-то даже притворился пьяным и начал горланить какую-то частушку.
И никто не знал, что все эти годы, у себя дома или отбывая очередное наказание в тюрьме, гроза города «граф Монтекрист» с горечью и нежностью вспоминал об удивительном морозном дне, о снежном озере, о фиолетовой дымке его берега, о теплых и «покорных губах своей первой любимой.
* * *
Оставшийся в Энске Трубников был осужден за растление малолетних. Отец Трубникова был в свое время расстрелян за участие в белой банде, которая оперировала в этом районе в 1919 году.
Трубников был невысокого роста, рыхлый человек с узенькими, бегающим 1» глазками и толстыми, всегда влажными губами, которые он имел обыкновение часто вытирать тыльной стороной руки. Его оплывшее бабье лицо всегда имело сонный вид, и лишь маслянистые, неустанно шныряющие глаза свидетельствовали о том, что в этом ленивом теле непрерывно тлеет нечистое, воровское, требовательное желание.
Трубников незаметно улизнул от других заключенных как раз в ту минуту, когда они набросились на фельдфебеля, убившего девочку. Сначала он тайком пробрался за угол, а потом бросился бежать со всех ног.
На перекрестке Трубникова задержал немецкий патруль, и он был доставлен в комендатуру. Утром его вызвали на допрос. Допрашивали два офицера, один из которых говорил по-русски.
Трубников поспешил отрекомендоваться и объяснил, что отец его был расстрелян за борьбу против советской власти и что сам он также отбывал тюремное заключение по приговору суда. Он хотел было обойти молчанием преступление, за которое его осудили, но среди документов, найденных у него при обыске в момент задержания, оказалась копии судебного приговора Ознакомившись с нею, офицер, говоривший по-русски, засмеялся и что-то сказал другому офицеру. Они пошептались между собой, а затем офицер прямо сказал Трубникову.
— Вот что, господин Трубников. Нам нужен верный человек, на которого германские власти могли бы положиться. Судя по первому впечатлению, вы — подходящий для нас человек. Нам нужен бургомистр, городской голова — одним словом, хозяин юрода. Если вы готовы честно работать с немецкими властями, с военным командованием, то, как говорят п России, — в добрый час! Вы меня понимаете?
— Понимаю, господин офицер, запинаясь, ответил Трубников, искренне удивленный сделанным ему предложением. — Душевно благодарю за честь. Вот только насчет образования: я всего шесть классов окончил. Дальше не пришлось, дознались про моего папашу.
— Вы можете не краснеть за своего отца, — ласково произнес офицер. — Судя по всему, это был порядочный человек. Приступайте к работе. А мы будем вам помогать
На следующий день в приказе, расклеенном по городу, было объявлено, что энским бургомистром назначен Степан Семенович Трубников и что ему «германское командование вверяет всю полноту гражданской власти и организацию должного порядка и необходимого благоустройства».
И Трубников приступил к своим новым обязанностям.
Он начал с выдачи немцем не успевших эвакуироваться советских работников и членов их семей. В первые же, дни на главной площади города было повешено по его указанию несколько десятков ни в чем неповинных людей По ночам из подвала дома, в котором разместилась «русская полиция» и отделение полевого гестапо, доносились крики истязуемых.
Затем все население, включая больных, стариков и малолетних детей, было объявлено мобилизованным на «оборонные работы» и партиями выгонялось под конвоем для расчистки дорог и рытья блиндажей. У населения были принудительно изъяты все остатки продовольствия, и в городе начался голод.
Трубников положил немало трудов, чтобы организовать два публичных дома для немецких солдат и офицеров и насильно определил в эти притоны несколько десятков женщин и девушек.
Словом, началось истинно немецкое «благоустройство».
Казалось, что эти меры должны были сломить всякий дух сопротивления в жителях города. Немецкие власти, довольные старательным бургомистром, именно на это и рассчитывали. Тем более удивительным было для них то, что каждое утро приносило новые доказательства существования в городе какой-то тщательно законспирированной и притом очень активной организации, ведущей борьбу с немцами и их прислужниками. Ежедневно «русская полиция» срывала с городских заборов десятки листовок и прокламаций, призывающих к борьбе с оккупантами, клеймящих позором предателей и разоблачающих лживость германской пропаганды. По ночам на воротах городской пожарной команды кто-то аккуратно выписывал мелом краткое содержание сводок Советского информбюро.
Немцы решили поставить у этих ворот ночной пост, но наутро после первой же ночи часовой был найден заколотым, а на воротах белела очередная сводка информбюро. В связи с этим гестапо арестовало и расстреляло еще несколько десятков человек, но так и не добилось успеха.
Городок жил какой-то странной, двойной жизнью. Днем это был обычный оккупированный немцами населенный пункт. По улицам тяжело маршировали вооруженные немецкие солдаты. В магистрате восседал Трубников и его чиновники, набранные из разного сброда. Расклеивались очередные приказы военных властей и «городской управы» с очередными угрозами расстрела. В публичных домах веселились господа офицеры, забираясь в них чуть ли не с утра. После шести часов дня движение на улицах для гражданского населения прекращалось.
С наступлением темноты немцы уже боялись высунуть нос на улицу, а Трубников прятался дома за семью замками. Городок начинал жить своей, второй, настоящей жизнью. В Заречье включали секретные радиоприемники и слушали Москву. На окраинах печатали на гектографах листовки. Связисты уходили за сто километров в партизанский отряд, связь с которым не прерывалась ни на один день. Невесть кем и как доставлялись свежие советски газеты, которые жадно прочитывались людьми.
И до рассвета городок снова становился советским.
* * *
В конце сентября линия фронта приблизилась к тому областному центру, в котором продолжали отбывать наказание Мишкин и его «коллектив». Заключенных нужно было эвакуировать. В связи с этим областной прокурор посетил тюрьму и начал проверять списки, лично беседуя с заключенными. Когда очередь дошла до «графа Монтекриста», его ввели к прокурору. Оба сразу узнали друг друга.
— А, уполномоченный, — улыбнулся прокурор. — Ну как, зуд в руках проходит? Как дела?
— Какие у меня дела, — хмуро ответил Мишкин. — Дела на фронте, а у меня никакого дела нет… Так, жалкое, можно сказать, прозябание и тюремный тыл… Сижу вроде как дезертир какой. В глаза людям стыдно смотреть. Немец во-всю орет, а я, байбак здоровый, в камере отсиживаюсь. Всю жизнь за драки судился, а при этакой драке сижу сложа руки… Это при моем-то характере! Душа болит, гражданин прокурор, честное слово!..
— Ну, а чего бы вам хотелось? — серьезно спросил прокурор.
Мишкин задумался. Потом он почему-то оглянулся на дверь и взволнованно произнес:
— Вот в газетах пишут, что у немцев, дескать, уголовникам почет. Бургомистрами назначают, и всякая такая штука. Очень обидно читать это нашему брату.
— Что ж обижаться, — ведь это правда! — сказал прокурор.
— Гражданин прокурор, — горячо возразил Мишкин. — разве мы, уголовники, вовсе без совести или совсем сознания не имеем? Ведь родина-то, она наша родина! Нам то разве бить фрицев не хочется? Или, если и, скажем, хулиган, так у меня и души уже нет, и я вовсе гад, а не человек? Или контра какая? Или перестал быть русским? Эх, не так это все, не так, гражданин прокурор!.. Большая беда всем пришла- так тут нечего статьями считаться и судимости на пальцах отсчитывать…
Он говорил еще долго. А на следующий день Мишкин был досрочно освобожден от наказания. В ясный прохладный сентябрьский день он вышел за тюремные ворота. Город жил тревожно. Но улицам, торопясь, проходила колонны красноармейцев; из города на восток тянулись грузовики, увозя оборудование заводов и фабрик. С тоскливым ревом проходили стада колхозного скота, угоняемого от врага. Фронт был уже недалеко.
Два дня пробыл Мишкин в городе, неизвестно, где жил, неизвестно, с кем встречался, а потом неизвестно, куда сгинул. Был Мишкин — и не стало Мишкина. Ушел невесть куда, невесть зачем, словно в воздухе растаял.
Впрочем, событие это так и осталось тогда незамеченным. Жаркое было время, жаркие пошли бои уже на ближних подступах к городу, и было тут не до Мишкина.