— Так я за пару часов и собрался сюда по прихоти этого мрачного педанта, — закончил свой рассказ Оксаненко.
— Какого мрачного педанта? — переспросил Грудницкий.
— Да Коротюка же.
— Это Коротюк-то мрачный педант?! — изумился Грудницкий. — Ха-ха… Артист, садист и виртуоз в своем деле — вот он кто. Ты бы посмотрел на него на Новосельской, в контрразведке. Мастер маникюров и педикюров! Ну, этих самых, плоскозубцами. И не силен, вроде бы, но так, как он, ни один здоровяк не мог сдирать ноготочки. Да еще приговаривает: «Терпите, терпите, голубчик, — это красиво. Чтобы быть красивым, надо страдать, — это вам любая баба скажет. Вы любите баб?»… Авербуха помнишь? Того самого, первого у нас офицера из евреев. Ну, слышал по крайней мере. «Я вас поздравляю, социалист Авербух, — говаривал ему Коротюк. — Ведь вы могли бы попасть в лапы петлюровских антисемитов, а у них разговор короток — тотчас порубают шашками, никакого искусства… У нас же, как видите, искусство, школа. Конечно, приходится пострадать, не без этого. Зато — надежда. Чтобы надеяться, голубчик, надо страдать».
Суд заменил Авербуху казнь восемью годами каторги. Коротюк вызвал его из тюремной камеры якобы для вручения листа о замене казни — и в машину. Там у нас уже валялось двое штатских коммунистов. Дело было к ночи. Искали морг. Январь. Холодно. Мы, понятно, погрелись водочкой. Только выехали на Валиховский переулок, Коротюк себя рукой по лбу: «Да вот же он, морг! Университетский». Подъехали. Вышел дежурный. Коротюк: «Здесь, голубчик, принимают трупы?» — «Здесь», — отвечает. «Ну, обрадовали, голубчик. А то мы битый час морг ищем». — «А сколько трупов?» — «Да сейчас, голубчик, посчитаем, это дело — пустяки. Выходить! Вот они, голубчик, уже голенькие». А троица эта в самом деле была — голые, зеленые, бры! «Помилуйте, — это служитель-то, — мы принимаем только трупы». — «Будут трупы, голубчик. Слово офицера!» Поставили сердешных к стеночке… Ну, и так далее — упокой, господи, их грешные души. И наши тоже, — мгновенно погрустнев, закончил Грудницкий. — Тешились мы, понимали, что придется отдать Одессу большевистской сволочи, но не думали, что случится это так скоро. Они уж и процесс успели провести — «О зверствах деникинской контрразведки» — во как! И этот служитель давал показания, и ректор университета. Он потом с нами долго рядился: осквернили, дескать, храм науки… А Коротюк, стало быть, к Петлюре теперь махнул? Ну, ну! А твердил: нам, дескать, одна дорога — в Черное море.
Рассказ Грудницкого сидел у Федора в голове. Боевой офицер Оксаненко видел и кровь, и страдания, но никакая фронтовая закалка не вырабатывает привычки и циничному, сладострастному садизму. И теперь Федору казалось, что он едет в Киев специально для того, чтобы плюнуть в физиономию Коротюка.
На Днепре ледоход. Влажный сильный ветер подгонял льдины, разламывал кромки заберегов. Грязный лед остро пах навозом, дымом, обнажившимися под осевшим снегом приметами уходящей зимы.
Был этот ледоход тревожен, синеват и тускл в предрассветных апрельских сумерках, смазывавших весеннюю пестроту красок. А на высоком берегу, пренебрегая прохладой, а может, и радуясь ей, жались, перешептывались под сырыми тополями бесприютные парочки. Только прерываемый мощными ударами больших льдин шорох ледохода и слышался у спящего Екатеринослава на исходе этой весенней ночи.
Невеселое утро вставало над городом. Заботы и тревоги докучали жителям днями, заботы и тревоги снились им по ночам. А кому они не снились в двадцать первом году на Украине? А в России? За буханку хлеба надо было отдать хорошую свитку, за поросенка — справный кожух и пару яловых сапог. Екатеринославцы и не заметили, как привыкли — надо ли, не надо, по пути или крюком — заворачивать к продовольственным складам, что на полдороге от пристаней к центру: авось, приметят завозный товар; усиление охраны — верный знак, что что-то появилось к скудному столу.
Радостной приметой у магазинов были очереди. Раз есть очередь — значит, что-то дают. А коли толпы нет, то и в голову никому не придет подойти. Даже продавца поспрошать нет смысла; что они сами знали…
…И вдруг весь весенний предрассветный шорох стал самой тихой тишиной, потому что над городом и Днепром прогремел и тотчас рассыпался низом страшный грохот. Громыхнуло так, что собаки в окрестных дворах сперва оглохли и уж потом залаяли растерянно и бестолково.
Трепелов и Ковальчук прибыли к складам вскоре после пожарников и милиции. Пожар был невелик. Толпа же возле взорванного склада — большая, возбужденная, озабоченная и даже злая. Слышалось: «Не уберегли…», «Чего не уберегли? Сами украли — следы заметают…», «Ох, горюшко. Це, когда же кончится?..» В сторонке лежали трупы трех сторожей. Один из них, совсем молоденький парнишка, удивленно смотрел в небо и казался живым. Сколько же было бандитов и как они ухитрились сделать свое черное дело, что трое сторожей не успели подать сигнала и ни разу выстрелить? — предстояло выяснить.
— Товарищ Трепалов, четвертый сторож отправлен в больницу, без сознания. На столбе записка.
К начальнику губчека подошел узнавший его молодой милиционер, по виду ровесник убитого сторожа.
Трепалов и Ковальчук подошли и, не снимая листочка, прочитали написанное решительно и крупно: «Це вам, бiльшовiчки, сучьi дiти, подарунок вiд вiльного казацтва. Цупком».
— Цупком… — пробормотал Трепалов. — Позови-ка сюда, Григорий, самых крикливых ротозеев, пусть сами прочтут.
— Может, не стоит, Александр Максимович? Записочку тихонько снимем, может быть, и отпечатки пальцев найдем — диверсанты могут быть и из бывших уголовников, имеющихся в полицейской картотеке.
— Это не помешает, но сейчас важнее убедить людей, чье это дело.
Григорий поискал глазами в толпе, как и просил Трепалов, самых крикливых и заметных, пригласил их ознакомиться с содержанием записки. Что-то толкнуло его поманить из толпы молча глазевшего мужчину лет пятидесяти, одетого в относительно приличный жупан. Скорее всего тот привлек внимание чекиста выражением затаенного страха на заурядном лице.
Мужчина растерялся, залепетал:
— Простите, чем же я могу быть вам полезен?
— Можете. Прочтите.
Тот прочел и растерялся еще больше:
— Но я ничего не знаю о Цупкоме. Я служащий, простой служащий, шел сюда с текущей проверкой и вот…
— Мы вас ни о чем и не просим, кроме того, чтобы вы, как и все здесь стоящие, сообщили каждому вашему знакомому, чью подпись вы видели под этой наглой запиской.
— Но я ничего не знаю об этом Цупкоме… — бормотал мужчина в жупане.
— Да идите, — хмуро усмехнулся Трепалов. — А теперь, Гриша, в больницу — не узнаем ли чего-нибудь важного.
Однако едва чекисты взобрались на свою двуколку, как ее обступила возбужденная толпа.
— Куда, комиссары?!
— Небось у самих каждый день ситный со шпигом!
— Когда жить будем?
— Власть она и есть власть — себе в пузо класть!
— Спокойно, товарищи! — остановил крики Трепалов. Он встал во весь рост на двуколке, покачнулся на ней, как в лодке, выровнял свое крупное тело и с четверть минуты молчал хмуря брови и шевеля толстыми губами. — Спокойно, спокойно. Никуда мы от вас не убежим и не собираемся убегать. Но надо же найти сволочей, которые устроили это. — Он указал рукой на пожарище, а сам искал в толпе мужчину в жупане. Того не было видно, и тогда Трепалов обратился к женщине, которая стояла неподалеку: — Это та записка, которую вы видели на столбе?
Женщина кивнула головой.
— Я ее прочту, — продолжал председатель губчека, — а вы подтвердите, что так и написано.
Зачитав записку, Трепалов решительно закончил:
— Бросьте, товарищи, смотреть на ЧК как на пугало. Мы боремся с врагами революции, а не с народом, и плохо приходится тому чекисту, который забывает об этом.
— Сметем с дороги коммунистической революции всю белогвардейскую и бандитскую нечисть! — выкрикнул Трепелов и совсем буднично закончил: — А о том, куда приведет эта записочка, вы узнаете из нашей губернской газеты.
— Слушай-ка, Григорий, — озабоченно сказал Александр Максимович, когда они отъезжали от бывшего склада. — Мы ведь с тобой промашку дали. С чего это буржуйчик в жупане напирал, что ничего не знает о Цупкоме? Мы ведь его о Цупкоме и не спрашивали. Почему же именно Цупком его стращал? Организуй поиск немедленно.
Григорий спрыгнул с двуколки.
В тот же день екатеринославская губчека шифром по телеграфу сообщила в Харьков, в республиканскую ЧК, о взрыве и послании от Цупкома, а через день и новые данные. Оставшийся в живых сторож описал одного из диверсантов. Тот и впрямь оказался одним из екатеринославских уголовников, и его удалось быстро найти. Бандит, особенно не запираясь, сообщил, что диверсия — приказ Центрального повстанческого комитета, штаб которого как будто в Киеве… Эти скудные сведения (рядовой диверсант не мог знать большего) в сопоставлении с другими косвенными данными выглядели убедительно.