У Катюши поранен указательный палец на левой руке. Это она для меня очистила картофелину. Вторую зовут Вера, это — девушка с тонким лицом, моя левая соседка.
Я не психолог, но заметил, что у каждой девушки свои черточки в характере. Фронт, правда, как-то сгладил эти черточки, но не стер.
Толька болтал почем зря. Ему можно. Он свой человек в полку. Вера налила в жестяную кружку чай и подала мне. Это меня обрадовало. Тольке дали чай во вторую очередь, и налила ему не Вера, а Катюша. Нина Хасанянова, девушка с косами, рассказывала медицинские анекдоты и больше всех смеялась.
После чаю кто-то из девушек принес кашу «шрапнель», которую повара и старшины с уважением называют перловкой. Перловка вызвала новый взрыв смеха.
Мало-помалу я включился в общее веселье. Через час мне уже были известны имена всех девушек и их фамилии. Фамилия белолицей Кати соответствует цвету ее лица и волос — Беленькая.
Толька подсел к Марийке, девушке с волосами, похожими на пушистое сено, и стал что-то шептать ей на ухо. Она улыбалась и краснела. Марийка, пожалуй, самая красивая из всей санроты. И еще у нее, как мне показалось, сильно развито чувство собственного достоинства. Сразу было видно, что она не любит, когда начинают говорить о ней.
— Девоньки, хотите послушать? Здесь о любви написано! — предложила одна из девушек, сидевшая в тени.
Нина с готовностью подвинула коптилку, и я увидел профиль девушки со вздернутым носом. Свет падал на ее полную шею и половину плеча. На щеке чернела родинка. Короткие волосы и небольшая шепелявость делали ее похожей на пионервожатую. Она начала читать, и мне показалось, что у нее есть какая-то тайна, которую она бережет, и только книги помогают ей на время забыть эту тайну.
Девушку зовут Лидой. Голос у нее глухой, даже неприятный. Но она хорошо читала, очень хорошо, не нажимая на голос, как это делают некоторые артисты, не кокетничая им. Мне приходилось слышать, как виолончелист настраивает свой инструмент. Легонько прикасаясь смычком к одной из струн, он то подтягивает, то ослабляет ее. Звук получается монотонный, с оттенком грусти, но приятный и даже трогательный. Так читала Лида.
«…Ведь от меня уходила женщина, несколько лет бывшая спутницей моей жизни, женщина, чье теплое гибкое тело прижималось к моему, чье дыхание в долгие ночи сливалось с моим; и ничто во мне не шевельнулось, я не возмутился, не пытался завоевать ее снова…»
Не закончив, Лида вдруг отбросила книгу и, ни на кого не глядя, ушла в соседнюю комнату. Скрипнул топчан, и мы услышали приглушенный стон.
— Дура Лидка! — сказала Катя Беленькая и, взяв книгу, стала читать дальше.
Но ее уже никто не слушал. За Лидой ушла и Нина.
— Что с тобой, Лидунчик? Ну, перестань же. Успокойся. Хочешь, дам люминал? Хочешь? Ты просто устала и тебе надо поспать, — слышали мы Нинин голос.
— Оставьте меня, ничего мне не надо! — отрезала Лида, и опять жалобно скрипнул топчан.
Девушки смотрели на груды картофельных очистков и молчали. Даже Толька присмирел и больше уже не наклонялся к уху Марийки. Передовая постукивала разрывами гранат, Мин, снарядов. Удары ветра рвали байковые одеяла, висевшие на окнах. Мы молчали. Катя Беленькая первая нарушила молчание.
— Ерунда все тут, — листая книгу, проговорила она.
Марийка насторожилась.
— Почему, Катюша, ерунда?
— Разве настоящая любовь такая? Одна пошлость тут. Постельная лирика.
Марийка, собирая кожурки в кучу, незаметно зевнула и как бы ненароком обронила:
— Для тебя, может, и ерунда, а для других, как видишь, нет, не ерунда.
Вера чуть заметно улыбалась. Санитарки Зоя и Люба, сидевшие за дальним концом стола, придвинулись к Кате и попросили ее читать дальше.
— Читайте сами, а мне на дежурство пора. — Она отодвинула скамейку, встала. — И все же я не согласилась бы на такую любовь. Даже здесь, на фронте.
Ей никто не ответил, и Катя, накинув шинель, вышла. Марийка пожала плечами, беззвучно рассмеялась.
— До чего же все мы невинные ангелочки! — И, нахмурив брови, добавила: — Только после войны никто этому не поверит. Одно слово, фронтовички! — Ребром ладони Марийка смахнула со стола крошки и, встретившись со мной глазами, покраснела.
Надо было спешить в батальон. Попрощавшись с девушками, мы вышли. За нами вышла Вера Берестнева.
— Вы в первое хозяйство? — спросила она меня.
Я ответил утвердительно.
— Нам по пути, — сказала Вера. — Идемте!
Толька остался в полку, а мы с Верой пошли на передовую. Над нами посвистывали пули, угрожающе рыкали снаряды. Но со мной рядом шла девушка, первая девушка за два с половиной года войны, с которой мы были вдвоем в такой ночи и не знали, как начать разговор…
Все это я вспоминаю сейчас в стационаре, уставившись на плюшевый от инея квадрат окна. Подо мной поскрипывает топчан, как тогда под Лидой, девушкой с какой-то тайной на сердце. Как и тогда, Марийка слушает настойчивый шепоток мужчины и, вероятно, так же улыбается и краснеет, пожимая узкими плечами с серебристыми погончиками на темно-зеленой диагоналевой гимнастерке.
Целую неделю я валяюсь в стационаре санроты. Целую неделю Марийка и Нина ухаживают за мной. Когда поступают раненые, обе они целыми ночами не смыкают глаз. Мы со старшим лейтенантом поочередно дежурим то с Марийкой, то с Ниной, потому что сменить их некому. Мне все равно, с кем из них дежурить, но напарник мой охотнее идет на дежурство Нины.
И тогда я долго слышу сдержанный смех девушки и торопливый шепот Дерябина. О чем они шепчутся, меня не интересует. Пусть себе шепчутся. Только обидно за Витьку Верейкина, который любит Нину. Теперь он в госпитале.
Сегодня весь стационар переезжает на новое место, поближе к полку, который, по рассказам раненых, находится уже от нас в восьмидесяти километрах. Неплохой рывок за неделю по зимнему бездорожью!
Ездовые и санитарки — Люба и Зоя — укладывают в повозки последние вещи, и мы трогаемся. Острый ветер гонит сухой, колючий снег, сбивает на дорогу стрельчатые гребни сугробов. Я и Марийка идем далеко впереди обоза.
С каждым часом расстояние между нами и обозом все больше увеличивается. Завьюжило. Белесая кутерьма заплясала вокруг, засыпая нас хлесткой снежной пылью.
Мы то проваливаемся по колено, то снова выбираемся на дорогу.
— Ну как? — кричу я Марийке.
Она пытается улыбнуться. Но я вижу, что она замерзает. Легкая шинелишка и сапожки не спасают ее от стужи.
Через несколько минут она уже не может ответить. Я срываю с нее перчатки домашней вязки и растираю закоченевшие руки.
— Лучше? Идем!
Марийка кивает головой, но продолжает стоять. Вижу по ней: замерзли ноги. Я стою перед ней и не знаю, что делать. Мне-то, уральцу, что? Мне такие вьюги нипочем. А вот она…
— Андрюша…
Щеки Марийки вспыхивают жаром. Я вижу: что-то она хочет сказать, но стыдится.
Вспомнился сорок второй год на Волге. На трамвайной линии в луже крови лежит девушка-санитарка и ревет. Я и мой приятель подходим к ней, хотим поднять, но она начинает взвизгивать и брыкаться. Ранение в пах. Поблизости, как назло, никого из женщин. Лужа крови быстро увеличивается.
— Ну что тебе стыдиться? — начинает уговаривать раненую мой товарищ. — Рана — это такое дело… бессовестное. Ты только не брыкайся, мы мигом.
— Уходите-е! Не дам перевязыва-ать… Лучше умру…
— Дура ты! — уже кричит мой напарник. — С ума сошла, что ли? Жизни не жалко? Глянь, кровищи-то сколько! Помрешь, а на нас позор: девку не смогли перевязать. Срамота! — И решительно приказал мне: — Что с ней валандаться! Держи ее за руки!
И мы перевязали девушку.
— Ну вот… А ты как под ножом. Пуля, она не спрашивает, куда залететь. Долбанет — и все тут, — добродушно басит мой напарник. И философски заканчивает: — Стыд тут ни при чем. Ранение — это дело такое…
Девушка утирает слезы и тихо говорит:
— Спасибо вам.
— Оно, конечно, не за что… Все воюем…
Воспоминание об этом случае придает мне решительности.
— Коленки, что ли?
Губы Марийки вздрагивают.
— Ага.
Я снимаю рукавицы и на какое-то мгновение теряюсь. Что, собственно, я еще должен делать? Ведь Марийка — друг, товарищ, и ей нужно помочь. Она, видимо, понимает мое замешательство, на глазах ее выступают слезы.
— Снимай! — кричу я как можно грубее и отворачиваюсь.
Вьюга точно взбесилась. Она рвет полы шинелей, норовит свалить с ног. Я стараюсь защитить Марийку своим телом от свирепых ударов ветра. Хватаю горсть снега и остервенело растираю то одну, то другую ее ногу. Она кричит от боли. Я тоже кричу:
— Потерпи немного! Я сейчас…
— Прости, Андрейка, — говорит она.
— За что?
Марийка не знает, как ответить. И вдруг ее посиневшие губы, сведенные холодом, вызывают у меня смех. С трудом сдерживаясь, спрашиваю: