— Посоветоваться хочу. Что-то неладное происходит с освоением броневой, — сказал парторг.
— А ты не заблудился? Я варю только снарядную. А броневая — в первом мартене, у Кайгородова.
— Где варят — я знаю, а разобраться мне удобнее с тобой.
— Да в чем тут разбираться… Всю жизнь мы работали на подинах из основных материалов — доломита или магнезита. А сейчас от нас требуют плавить броневую сталь на кислых подинах, наваренных из песка особым процессом, при котором металл не подвергается излишнему окислению. Опыта наваривать такие подины на больших печах у нас нет. Вот и получается: как только сталь нагреется, подину срывает, всплывшая наварка загрязняет сталь, и она идет в брак. Новую броневую сталь без стойкости подины не освоить. А наварить подину никто не умеет.
Гаевой ощупью обеими руками поискал в карманах папиросы. Не нашел, взял последнюю у Макарова.
— Вчера мне из ЦК звонили, предупредили, что завод сверхмощных танков могут пустить досрочно. Представляешь, как мы будем выглядеть?
— Н-да-а-а… — неопределенно протянул Макаров и потер висок. — Не завидую ни Кайгородову, ни директору, ни… тебе…
— Тогда помоги. Подумай, что можно сделать. И смотри на эту просьбу как на партийное задание.
— Не одному мне, наверное, дал такое задание?
— Не одному. Теперь о твоих делах. Ты ведь тоже топчешься на месте. Нарком обязал тебя увеличить выплавку стали до миллиона тонн, то есть в полтора раза, я ты поднял производство на несколько процентов и почил на лаврах.
— Печи больше не дают.
— Печи вообще не дают. Дают люди, а с ними работать нужно.
— Слишком общий совет.
Гаевой поднялся, подошел к окну, выходившему в цех.
Мимо прошел паровоз, подал к печам вагонетки с железным ломом. Рабочую площадку заволокло паром, потом пар рассеялся, вырисовались печи, открылось завалочное окно одной из них, и сноп ярчайшего света ударил в глаза. Гаевой зажмурился и отвернулся.
— Хорошо. Поговорим конкретнее, — сказал он. — Заметил ли ты, что даже лучшие наши сталевары только часть операций ведут образцово? Возьми, к примеру, Шатилова. Владеет искусством все время поддерживать в печи высокую температуру — он мастер теплового режима. А Пермяков — мастер шлакового режима: у него в печи всегда прекрасный шлак, активный, подвижной, хорошо передающий тепло металлу.
Макаров удивился. За короткий срок Гаевой в таких тонкостях сам разобраться не мог. Значит, подробно и по душам говорил с людьми.
— На тринадцатой печи, самой холодной в твоем цехе, — продолжал Гаевой, — работает сталевар Чечулин. Это художник по завалке. Так распределяет руду и известняк, что шихта легко плавится. А вот доводка плавки, полировка, как говорят цеховики, у него не получается. И хотя он далеко не из первых в цехе, а на этой печи самые высокие показатели у него. Вот бы старым сталеварам взаимно подучить друг друга да заодно передать свой опыт Смирнову. Он так тянется к знаниям. В первую ночь, как приехал, в общежитии ночевал у Шатилова и Бурого. Сначала я ребятам спать не давал, потом они мне. Все выложили. Бурой на всех и на все жаловался. Характер уж такой беспокойный. Да еще пьет. Но здравого смысла парняга не лишен. И знаешь, что в нем привлекает? Болеет больше за других, чем за себя…
Снова мимо окон прошел паровоз, увозя вереницу порожних вагонеток, снова все заволокло дымной пеленой. Дверь открылась, и в кабинет неуверенно шагнул старик в овчинном полушубке и меховой шапке.
Гаевой не сразу узнал донецкого каменщика.
— Дмитрюк! Дед Мороз! — Парторг пошел ему на встречу.
Дмитрюк обнял Гаевого, коснулся сухими, потрескавшимися губами его щеки.
— В Донбассе мы с тобой таких родственных чувств не выказывали, — пошутил Гаевой. — Где бороду и усы потерял?
— Ох, Григорий Андреевич, такое пережили, что… все родственниками сделались. — Старик снял меховую шапку, поискал глазами, куда бы деть ее, и бросил на стул. — Борода во время эвакуации сгорела. В эшелоне. Пожар тушил. А на горелой земле, сами знаете, и бурьян плохо растет. — Дмитрюк провел рукой по щеке, где на обожженной коже неровными кустиками топорщились седые волосы.
Гаевой придвинул старику стул, сел рядом.
— Здоровье как? По-прежнему ревматизм мучает?
— Какой там ревматизм! — отмахнулся Дмитрюк. — И в помине не осталось. Бухгалтершу нашу помните? Ее то в Москву лечить возили, то на курорт, а теперь подхватит полмешка картошки на базаре и тащит до самого дома без передышки. У многих болячки прошли. Вот души у людей болят, это верно…
— Сыновья пишут?
— От старшего получил недавно, а от Славки… никаких вестей. Ума не приложу, что с ним. В один полк с нашим парторгом Матвиенко пошел. Тот прислал письмо, а мой — нет. — Последние слова Дмитрюк произнес задумчиво и как-то машинально — должно быть, вспомнилось что-то хорошо запечатлевшееся из короткой Славкиной жизни.
— Как жена Матвиенко?
— В спеццехе снаряды точит. Стахановка. Зарабатывает порядком. И с детьми уладилось — в садик ходят. Вести какие с той стороны есть?
— Вестей немного, — неохотно ответил Гаевой. — Пустить завод наши люди гитлеровцам не дают. Но не все оказались нашими. Вот и Крайнев работает у них начальником механического цеха.
— Не может быть!.. — ужаснулся Дмитрюк и даже пригнулся, как от приступа боли.
— Сведения точные.
— Думаю, что Крайнев работает на нас, — сказал Макаров.
— Возможно. Вернемся в Донбасс — разберемся. Хотел бы этому верить. Тяжело ошибаться в людях.
Дмитрюк медленно, как бы проверяя каждое свое слово, проговорил:
— А я верил Сергею Петровичу, и сейчас большое сомнение меня берет — так ли это. Постреленок его небось по родителям скучает?
— По нескольку раз на день спрашивает. И о вас, Ананий Михайлович, не забывает. Все пристает: «Куда делся Дед Мороз, что мне в эшелоне молоко носил?»
— Скажите Вадимке, что завтра Дед Мороз придет и гостинца принесет.
— Где работаешь, Михалыч? — обратился Гаевой к Дмитрюку.
— На эвакопункте, — мрачно ответил Дмитрюк. — Директорша наша, Ротиха, там шефствует. Я у нее вроде первого подручного. Только пришел на завод проситься.
— Не ужился?
— Боже упаси! Она человек душевный. Скучаю по работенке своей.
— На коксовые печи контролером пойдешь?
— Не работал на них, Григорий Андреевич. Но подумаю. Все одно кладка кирпичная — что здесь, что там.
— Если надумаешь, заходи ко мне в партком. — И неожиданно Гаевой спросил: — Метр у тебя какой: деревянный или железный?
Дмитрюк машинально отстегнул пуговицу своего полушубка, потом спохватился, застегнул и, нахлобучив на глаза шапку, лукаво посмотрел на Гаевого.
— Ишь что вспомнили, — добродушно пробурчал он. — С тех пор деревянный…
Когда Дмитрюк ушел, Макаров вопросительно посмотрел на Гаевого.
— Не знаешь? — улыбнулся парторг. — До тебя это еще было. Сломался, у старика деревянный складной метр. Он приобрел новый, топкий, металлический, и на ремонте с непривычки ошибся: не заметил, как подвернулось одно звено. Отложил от оси печи раз налево, раз направо — и… не по метру, а по девяносто сантиметров. Выложили воздушное окно, а наутро обнаружили: одно окно больше, другое — меньше. Пришлось кладку ломать. Начальник цеха хотел тогда выгнать старика, но директор не позволил. Только с той поры как встретит — непременно спрашивает: «Дед, какой метр? Деревянный? Покажи». Дошло до того, что, завидев директора, Дмитрюк сам, без напоминания, вытащит метр и покажет.
Гаевой протянул руку.
— Так как насчет взаимного обучения? Подумаешь?
Удивительно обманчиво лицо Макарова. Всегда добродушное, мирное, немного меланхоличное, и не разберешь, что он думает, согласен он с тобой или не согласен. Первое время знакомства Гаевому он казался тугодумом, инертным человеком, которого ничем не проймешь. И даже сейчас он решил, что весь этот разговор прошел мимо Макарова.
— Обязательно. Мысль хорошая, — произнес Василий Николаевич таким тоном, будто уже давно составил свое мнение.
— Секретарем парторганизации Пермяков избран?
— К сожалению. Мастера теряю, а как партийный работник он… — Макаров покачал головой.
— Но его уважают.
— Это, конечно, необходимо, однако недостаточно.
— Не беда, поможем. Под личное наблюдение возьму. А пока примитесь с ним за взаимное обучение.
И вот Макаров собрал актив сталеваров. У его стола сидели Шатилов и Пермяков. На стуле у стены ерзал непоседливый Смирнов и не сводил с начальника горящих глаз. У другой стены, насупившись, стоял сухопарый, сутулый, с постной физиономией Кузьма Чечулин. Две глубокие морщины, прорезая его лоб, спускались на виски. Длинный крючковатый нос чуть ли не касался губы и резко выделялся на маленьком лице.