А мы в то время были в бомбоубежище — там уже давно стояли раскладушки. У окна стоял стол. И вдруг стол повалился, а стена тоже как будто стала падать. От воздушной волны. Поднялась паника. Суета. Взрослые бросились искать детей, чтобы их вперед в двери пропустить. Но такая ошибка — все кинулись к одному выходу. Хотя дверей было две. Вот и получилась толчея, неразбериха. Что поделаешь: раз кто-то побежал, то давай и все туда же, следом. Кое-как выскочили на улицу. Боялись еще, что бомбы взорвутся. Но оказалось, что там нет взрывчатки.
С питанием плохо стало. И у меня на языке начали появляться нарывы. Но мама меня ни в какие поликлиники не таскала. А в эти дни выдали паек: капусту в сухом виде и картошку в сухом виде. Вот эта капуста меня и спасла. Мама сварила ее, я поела и у меня эти нарывы стали понемногу проходить.
Еще мама меняла вещи на рынке. Может, что и покупала — папа ей деньги посылал. Ту же дуранду.
Еще нас спасала соседка. Она на мясокомбинате работала и приносила кости. А тогда как: кто работает — отпускают только проверить, стоит дом или нет. На один день домой. Вот она приносила кости и порой с нами делилась. Не мясо, а именно кости. Имама эти кости варила до состояния муки. Чтобы хоть бульон можно было поесть.
Когда сильные морозы — мы лежали в постелях. Света не было, воды не было. Мама лучинки делала. Вокруг было много деревянных домов, и кто не работал из жильцов — того мобилизовали на разборки. И этими дровами топили печи, потому что парового отопления уже не стало. А воду в ведрах возили с реки на саночках: мама впереди, я сзади. Мылись снегом. Или в одном из ближайших домов воду доводили до кипячения и об этом развешивали объявления. И мы с мамой брали бидончики и ходили за этим кипятком.
Однажды к нам пришла папина сестра: ее муж с первых дней войны вместе с заводом был эвакуирован в Свердловск. Она тогда с ним не поехала, а сейчас все же решила имаму с собой звала: «Открыли дорогу на Тихвин. Можно уже ехать. Поедем вместе…» У этой тети было три сына. Двое ушли на фронт, один с десятого класса, сразу после выпускного вечера. А третьему было только 14 лет, вот его она и хотела спасти. Но мама отказалась. Сказала: «Вот и норму хлеба увеличили до 350 грамм. Да и вообще стало получше. Ничего, как-нибудь переживем…»
Позже уже, после войны эта тетка рассказывала: «Пока собиралась к отъезду — прошло какое-то время. Наконец приехали на вокзал, разместились в товарном вагоне. Еще поезд не тронулся, тут одна женщина мне и говорит: „Ваша невестка умерла“. Но я не поверила: „Не может быть! Не верю. Я недавно у нее была, звала с собой, но она отказалась. Все было нормально, она еще ходила. Я ей на сохранение даже перину оставила. Так что вы что-то путаете…“» Не поверила, одним словом.
После нового года действительно немного получше с продуктами стало. Но тут у нас мама слегла. У нее что-то случилось с желудком. Ушла с кровати, легла отдельно на раскладушку. А однажды все что-то говорила-говорила всю ночь. Невнятно, не разберешь. Видимо, уже предсмертное. Я еще пожаловалась: «Мама, я хочу спать, я очень хочу спать. А ты мешаешь…» Утром встаем — мама молчит. Все, умерла.
Мама умерла 17 февраля. 1942 года. Но как-то все спокойно было, почти равнодушно. Потому что мы сами ходили, как худые тени. Я просыпалась и глядела на свои руки. Целы ли они? В сохранности ли? Такие они были худые. Одни косточки.
Пришли дворники — две женщины из нашего дома. Завернули маму в белую простыню и увезли. Только позже, уже после войны, я встретила одну из этих женщин испросила: «Куда вы маму увезли?» Она ответила: «Всех тогда свозили в ближайшую больницу. А потом на машинах на Пискаревское кладбище…»
Так мы остались с сестрой одни — две маленькие девочки.
Живые покойники
— Маму увезли, а я взяла хлебные карточки — они лежали на столе. И когда хлеб получила, пошла закоулками. Чтобы побыстрее дойти до дома — сестра-то одна осталась. И тут на меня напал парень. Хотел вырвать полученный хлеб. А я не сдалась, начала с ним бороться. К счастью, какой-то мужчина это увидел и налетчика отогнал. Так я после этого, даже уже война кончилась, не ходила этими дворами. Не могла даже на тот дом глядеть, из которого парень выбежал. Такое было потрясение, воспоминание очень нехорошее.
И что же: подхожу к дверям квартиры — и они передо мной захлопнулись. А сестренка внутри. И я ей кричу: «Галя, возьми табуреточку. Залезь на нее. И покрути там замок…» А вообще-то все двери были всегда открыты. Видимо такая общая команда была — двери в квартиры не закрывать. Как иначе ходить и покойников собирать?
Что было со мной в эти дни — не помню. Не помню даже, чтобы я плакала. Не помню своих слез. Не я была — одна тень.
Скоро пришла проведать свою комнату соседка. Может через день или через два после смерти мамы. И увидела, что мы остались одни. Стала искать наших родственников. Нашла в итоге нашего дяди жену, которая работала на молококомбинате. Все ей подробно рассказала. И тетя приехала, даже у нас ночевала.
А тут вдруг приходит еще одна папина сестра. Четыре сестры всего у папы было. У ней муж ушел на работу и пропал. Оказалось, по дороге умер. От голода. А она подумала, что он к нам зашел — проведать и погреться. Вот она к нам заглянула и увидела наше положение. А у ней у самой мальчик погиб в блокаду и еще осталось три девочки. И она взяла своих детей и переехала к нам. Сказала только: «Никого в детский дом не отдам. Будем вместе жить. И что будет с нами — то и будет…»
Так мы и жили вместе с двоюродными сестрами.
А папа лежал в это время в госпитале, его ранило. И к ним пришел однажды какой-то высокий начальник и спросил, кому какую помощь оказать? И папа попросил: «Семью бы спасти…» Тогда начальник дал команду вывезти семьи заводчан, специально выделил автобус. Это по весне уже было, ближе к концу марта. Приезжает к нам военный, спрашивает маму. Тетя его впустила в большую комнату и сказала, что наша мама умерла еще в феврале. Остались ее дети, две девочки. — «А вы кто?» — «А я сестра ее мужа. А эти трое — мои дочери». — «Хорошо. Собирайтесь тогда все. Возьмите документы и теплые вещи, которые необходимы — у нас автобус. И вас повезут к Тихвину…»
И мы взяли с собой только то, что можно было на себя надеть. А любимую куклу с закрывающимися глазами — подарок на мой день рождения от дяди Андрея, минера, погибшего впервые дни войны на Ленинградском фронте, — как ни прискорбно, пришлось оставить.
Закрыли на ключ квартиру и поехали. Невменяемые. Как живые покойники.
Вот так мы отбыли блокаду.
С отцом на восток
Папа потом вспоминал: «Вызвали меня к командиру. Являюсь, докладываю. А мне неожиданно наливают стакан спирту и приказывают: „Пей“. Я в растерянности, ничего понять не могу: что такое? Выпить, бывало, давали перед боем, а тут затишье кругом. Никакого боя нет. Ладно, выполнил приказ, выпил. Тут-то мне и говорят: „Крепитесь, Корбан. Ваша жена умерла“. — „А дети? Что с детьми?“ — вырвалось невольно у меня. — „С детьми все хорошо. Девочки живы…“ А мы как в сторону Ленинграда посмотрим — сердце кровью обливается: там наши семьи голодные сидят. Дети изможденные, жены. А мы тут хлеб едим, еда нормальная. Не бедствуем. Подумаешь так, и в глотку ничего не лезет…»
На дворе был уже конец марта 42-го. По Ладоге, по проталинам, по уже слабому льду, на автобусе добрались до Тихвина. Здесь эвакуированных попридержали, поселили в избу. Решили подкормить. И десять дней приходила медсестра, следила за здоровьем, за самочувствием.
Потом товарный поезд, нары в четыре полки — спали вповалку. А в середине печурка. И папу моего, о счастье, назначили сопровождающим. И он по дороге выкупал продукты, получал паек, заботился о питании.
Так добрались до Свердловска. Тут я и вспомнила, что где-то здесь живет тетя Шура, которая нас зазывала вместе сюда ехать, но мама отказалась. А муж у нее на эвакуированном заводе работал. Фамилия у них была редкая, запоминающаяся — Сопливенко.