Тогда как власть должна быть… романтичной! Всей мощью государства с решимостью необыкновенной утверждать образ волшебного Беловодья!
Костарев деловито сообщил доктору, какие в скором времени прокламации будут распространяться среди крестьян: «А хоть бы приди в ту страну с одним топором да в лаптях, через полгода ты в пятистенной избе в два яруса. Будешь в смазных сапогах при десяти конях. Коров опять же двадцать да овец сто голов. На обед у тя — щи с мясом, сало жареное, а на воскресный обед — гусь. А пироги с яйцами в той стране едят во всякое время как семечки».
Заградительные отряды станут расстреливать всех, кто попытается без позволения вернуться в Россию. Установится жесточайший порядок
передвижений. Проповедники взгляда, что Россия должна вмешиваться во внутриевропейские дела, будут ликвидированы как вредные животные. Страна получит встряску и перейдёт к условиям походной жизни.
— Невыполнимо? Ну почему же? Старообрядцы переселялись в Америку, в Китай. Значит, можно организовать и всенародное переселение в Синьцзян, Тибет, в Монголию. Чем шире и глубже будет разоренье от диктатуры
большевиков, тем охотнее двинется плебс. Движение в неизвестность — его излюбленное средство спастись от бедствий. Повторится поход Чингис–хана, Батыя в обратном направлении. Революция будет согнана с мест, которые ей благоприятствуют, и загнана в грандиозной скачке, как исполинский зверь. Она падёт и издохнет в пустыне Гоби! — Костарев отдал доктору последнюю шашку и тем выиграл партию в поддавки.
Доктор еле сдерживался. Слушая шокирующие планы, он лихорадочно
напрягался, словно перенося физические страдания. Планы ужасали кровожадностью, но они были явно несбыточны. Так чего же страдать? К тому же, скоро всё должно кончиться. И несмотря на это — а скорее, именно поэтому — доктор страшно нервничал.
— А вы — живописец! — он, наконец, не вытерпел. — И воли себе дали вдоволь. А всего интереснее, что во всех этих деяниях наверху у вас будет Пудовочкин.
Костарев усмехнулся:
— Пудовочкин или Пудовочкины будут лишь до тех пор, пока большевиков в крови не утопим. А дальше страну поведёт пожизненный правитель — русский, представьте себе, венецианский дож!
— Понимаю ваш внутренний смех, доктор, — мрачно продолжал человек в пенсне. — Вы смакуете убийственный, как вам мнится, вопрос: не себя ли я вижу всемогущим дожем? Возможно, и себя! Но это лишь одна из вероятностей. Если я встречу более достойного, я сделаю всё, чтобы высший пост занял он!
— Позвольте спросить, благодаря чему он будет достоин такой жертвы?
— Благодаря тому, что соединит в себе Оливера Кромвеля и шведского короля Карла Двенадцатого!
Доктор поморщился, поднял руки к голове, будто у него стреляло в ухе.
— Не много ли иностранщины? Помнится, кто–то был ещё и Генрихом Восьмым…
— Ни один англичанин, — заявил Костарев утомлённо, точно вынужденный повторять прописные истины, — уже не сможет стать Генрихом Восьмым или Кромвелем. Ни один швед — Карлом Двенадцатым. И только русский, если понадобится, будет и тем, и другим, и третьим! Неужели вы не видите по себе нашей широты, Александр Романович? Не ощущаете в себе Эсхила? Сократа? — В глазах Костарева — неподдельное изумление.
Зверянский нервно хохотнул, хотел пошутить и сам почувствовал, что вышло фальшиво:
— Уж не взыщите с нас, с тёмных… не ощущаю-с. — Сердясь на себя, сварливо спросил: — И на что же можно будет полюбоваться в … э-ээ… новой России, когда ваши планы, г-хм, исполнятся?
— Картина следующая. Малозаселённость. Строгое сохранение природы.
Власть у крупных земельных собственников. Частные предприниматели и компании бурно развивают промышленность на Урале, в Сибири. Вербовка рабочих рук производится под контролем государства…
— Крупные собственники властвуют! — вскричал доктор. — И это провозглашаете вы — революционер.
— Бывший! — поправил Костарев. — Ярый якобинец Фуше сделался герцогом Отрантским. Генерал революционной Франции Бернадотт — у него на груди была татуировка: «Смерть монархам!» — стал королём Швеции. Да и сам Наполеон в ранней молодости болел коммунизмом.
— Ага, наконец, и до Наполеона доехали, — сказав это, Зверянский возмутился собой: «И чего только я себя распаляю таким бредом?» Стал объяснять собеседнику, что у того не программа, а крикливые фразы, нечто до ужаса реакционное, нежизненное.
— Я далёк от политики, однако же знаю: монархия отжила своё! Пора уничтожить и крупное землевладение. Не больше ста десятин на семью — и будьте здоровы! Мелких собственников поощрять. Ввести выборность снизу
доверху. Никакого назначенчества! Дать народу всеобщую грамотность. Строить больницы, родильные дома…
— Программа для узенького трусоватого народца! — оборвал Костарев. — Сделать сие не так уж трудно, но будет только хуже. Скажите ещё о мерах против пьянства… Ну взгляните же без шор: кому вы всё это сулите? Русский народ — это Гомер с глазами и мечом Геракла! Он хотел бы каждый день создавать и разрушать Трою! И он уже загулял: вот суть тех фактов, что сегодня так возмущают вас. Неужели его теперь ублажат ваши жидкие постные блюда? Если его не погнать в нашествие, он, изничтожая сам себя, от скуки раздробит Земной Шар.
— Россия должна скакнуть, как отоспавшийся исполин, — с тихой одержимостью говорил Костарев. — Мгновенье — и Кяхта, Харбин, Пхеньян станут русскими городами! Казачьи станицы появятся в предгорьях Гималаев. Русские косоворотки будут носить на Цейлоне, на островах Фиджи…
***
У доктора задёргались щёки. Он знал, что недопустима и тень усмешки — но не мог подавить смеха. Слёзы текли по выбритым полным щекам, вздрагивали, кривились губы. Смех душил и сотрясал Зверянского.
Костарев замолчал. От его лица отхлынула кровь; стало казаться, что усы, бородка наклеены на выбеленное папье–маше.
— Добавлю ещё кое–что, чтобы вам стало и вовсе весело, — произнёс он удручённо, без гнева в голосе. — Я утверждаю: мне никто не в силах помешать — кроме меня самого… Должен признаться, — продолжил с убито–покаянным видом, точно сознаваясь в преступлении, — мне не чужда прекрасная холодная дама по имени Гордость. А она столь привередлива, что не поступится какой–нибудь мелочью… вроде, я не знаю… вроде, например, обязанности отплатить за доброту, за обыденную, житейскую, банальную доброту. А стоить это может безгранично много… — Человек в пенсне вдруг сказал без всякого перехода: — Вы — провокатор, доктор! — сказал так горько, так смиренно, что Зверянский не взорвался, не схватил его за горло, а только, опешив, налёг грудью, локтями на столик — тот затрещал.
Костарев встал, подошёл к шкафу, открыл дверцу. В шкафу висело полупальто. Он достал из его кармана револьвер, приблизился к вскочившему из–за стола доктору.
— Сейчас в этой машинке произойдёт вспышка пороха, газы выбросят маленький кусочек металла, который пронзит ваш мозг. Через миг всё кончится для вас, всё! Не мешайте мне: вы только причините себе излишние мученья… За год участия в революции я потерял здоровье. Вы, махровый благодетель, добиваете меня. К тому же, вы всё равно будете агитировать против прыжка на Восток: ваше устранение неминуемо. — Костарев держал револьвер с изящной уверенностью.
— Французская вещь: самовзводный «Ронжэ», — зачем–то объяснил он. —
Калибр невелик, но заряд достаточно сильный.
Доктор с невероятной сосредоточенностью, словно именно от этого зависела его жизнь, следил, как револьвер поднимается на уровень его лица. Потом взглянул в потухшие вдруг, затомившиеся скукой глаза Костарева, в чернеющий зрачок дула. «А ведь убьёт!» — осозналось прозаически–сухо и оттого неопровержимо.
— Во время англо–бурской войны, — как бы рассеянно проговорил комиссар, — я вот так же в упор убил британского майора!
— Секунду, — тихо, не шевелясь, попросил Зверянский. — Семья всполошится: вам же лишнее беспокойство… Завтра утром поедем в лес, и там вы сделаете ваше дело. Даю слово: я никуда не скроюсь.
Человек с револьвером помолчал и нехотя кивнул.
Назавтра была Пасха. Кузнечане тщательно подготовили выступление. Но когда в дело вовлечено столько людей, неудивительно, что побежал слух о предстоящем. Надо удивляться тому, что это произошло лишь в самый канун выступления.
Местная большевичка Ораушкина, кухарка бесплатной столовой, узнала о сигнале к бою за полчаса до него. Когда принесла весть Пудовочкину, оставалось тринадцать минут.
Тот глянул в окно на рыночную площадь: было по–праздничному людно. Он моментально заметил среди народа нестарых людей с засученными рукавами и без шапок: они топтались близко от дома, держали руки в карманах.