– Готово, – сказал адъютант.
– Плащ-палатку достал?
– Лежит в машине.
– В плащ-палатку вас обрядим на дорогу, – окинув взглядом Лопатина, сказал командир корпуса, – чтобы там в штабе армии кого-нибудь не напугали. Мы-то тут люди привычные. «Виллис» ваш искать пока некогда, но к вечеру найдем. А вас на своем доставим. И в медсанбат завезем. Пусть осмотрят. А перед дорогой позавтракаем. Знаю, что голодны, но сам со вчерашнего утра не ел. На рубеж вышли, приказ выполнили, но моменты были хреновые, вроде вашего.
Заехав по дороге в медсанбат, где ему смазали йодом синяки и ссадины на спине, Лопатин через два с половиной часа был уже в штабе армии. Ефимов отсутствовал, адъютанта тоже не было – уехал с ним в войска, но сидевший у телефона дежурный офицер сказал, что командующий приказал Лопатину по прибытии безотлучно находиться здесь.
Услышав слово «здесь», Лопатин огляделся и присел на стул, но дежурный вызвал знакомого Лопатину еще по Кавказу ефимовского ординарца, и тот повел его на задний двор хуторского дома, где жил командующий, и пристроил на свою койку.
– Может, сводить вас в санчасть, товарищ майор, пока командующего нет. А то, как вернется, сразу вызовет.
– Неохота, я уже был в санбате.
– Тогда – в баню. Сегодня баню топят.
– Хорошо бы, – сказал Лопатин, но встать с койки оказался уже не в силах, поднял голову с сенника, уронил ее обратно и заснул непробудным сном.
К тому времени, когда Ефимов вечером вернулся из войск, Лопатин успел и поспать, и поесть, и вымыться, и переодеться.
Командир танкового корпуса – спасибо ему – сдержал слово: ближе к вечеру прислал редакционный «виллис», и Василий Иванович одолжил Лопатину не только чистую рубаху и подштанники, но и свои запасные брюки, и гимнастерку. Нашелся и подворотничок. Правда, у Василия Ивановича воротник был номера на два больше, и гимнастерка болталась на шее у Лопатина, как хомут. Сначала думали достать новые полевые погоны, но не достали, пришлось нацепить старые. А орденские ленточки были так неотмываемо измазаны кровью, что прикреплять их к другой гимнастерке нечего было и думать.
Когда Лопатин переоделся, Василий Иванович забрал грязное белье и обмундирование и сказал, что сам сходит и простирнет – тут, он видел, за леском речка есть.
– Спасибо!
– А чего ж, – сказал Василий Иванович, – если к командующему позовут – не с речки ж вас звать? Когда отсюда поедем?
– Думаю, раньше утра не поедем, – сказал Лопатин.
О чем пойдет разговор с Ефимовым, он плохо себе представлял, но куда б ни спешить отсюда – в штаб фронта или в Москву, все равно умней выезжать на рассвете, чем глядя на ночь.
Василий Иванович отправился стирать, а Ефимов все не возвращался. А когда наконец вернулся, к нему сразу же надолго зашел начальник штаба.
Лопатина позвали через час, когда начальник штаба ушел. Обычно в это время, когда оперсводка бывала уже отправлена, а вечернее итоговое донесение еще готовилось, Ефимов, как он любил выражаться, устраивал себе антракт: полчаса-час отдыхал и думал за крепким чаем один или звал к себе и поил чаем кого-нибудь, кого хотел видеть; в былые времена на Северном Кавказе несколько раз звал и Лопатина.
Проборку Ефимов начал не сразу. Сначала, поднявшись из-за стола, поздоровался за руку, пригласил сесть и, позвав ординарца, велел принести два стакана чая. Пока ординарец ходил за чаем, надел пенсне и, иронически обозрев Лопатина, спросил:
– Помнится, видел на вас ордена и медали, к одному сам представлял. Что, лишили вас их, что ли? Или считаете излишним носить? И без того известны?
– Ах, вон оно что, – в ответ на объяснения Лопатина про измазанные кровью ленточки сказал Ефимов своим отрывистым, немножко гнусавым голосом, чаще, чем обычно, подергивая контуженой головой. – А я было подумал – лишили. Хорошо еще, что головы вас не лишили. А вполне могли лишить!
С этого и начался разнос. Как только ординарец принес чай, Ефимов, буркнув «пейте!» и сам отхлебнув глоток, открыл лежавшую под рукой папку, вынул оттуда лист бумаги с наклеенной на него телеграфной лентой и ткнул через стол Лопатину.
– Читайте!
После обычных условных телеграфных пометок – Енисей, Луч, Алмаз – в телеграмме стояло: «Сообщите корреспонденту Красной звезды майору Лопатину: прошу срочно вылететь Москву, машину водителем оставьте штабе фронта, где вас временно заменит Гурский». Дальше стояла подпись – генерал-майор, фамилии Лопатин с маху не прочел, – какая еще там могла стоять фамилия, кроме той, что всегда? Но чем-то удивившее его начало телеграммы заставило перечесть ее. Разные телеграммы получал он за три года войны от своего редактора. Чаще всего они начинались словом «немедленно»: немедленно высылайте, немедленно выезжайте, немедленно возвращайтесь. Раза три начинались словом «выношу благодарность»; раз десять словом «требую». Но телеграммы, начинавшейся со слова «прошу», Лопатин не помнил. Это и заставило его перечесть все подряд до незнакомой подписи: Никольский. Сомневаться не приходилось, за две недели, что Лопатин пробыл здесь в армии и у танкистов, редактор достукался, и его сменил какой-то другой, неизвестный генерал-майор.
Ефимов протянул руку и выдернул из пальцев Лопатина телеграмму:
– Чего цепляетесь? Алмаз-то не вы, а я. Телеграмма-то мне. А вам положено только ознакомиться и принять к исполнению. Где ваша совесть? Не будь этой писанины, которая неделю пролежала на узле связи фронта, прежде чем сообразили отстучать ее копию мне, я, чего доброго, так и не узнал бы о ваших рейдах по тылам противника! Что вы в танковом корпусе – знал, но до чего вы там с другими умными головами додумаетесь – не предвидел. А то б воспрепятствовал.
– Почему?
– Потому что не ваше дело – мотаться в танке по немецким тылам на четвертом году войны и пятом десятке лет. И недостаточно молоды для этого, и слишком известны. Не хватало только в плен к немцам попасть.
– А я не попал бы, – сказал Лопатин.
– Многие другие тоже так считали. И тем не менее, при всей готовности пустить себе пулю в лоб, попадали. Примеров достаточно. А чтобы написать от вашего имени какое-нибудь обращение для соответствующей листовки, вы немцам живой необязательны. Хватило бы и удостоверения личности. Имеется и такого рода опыт. А кроме всего прочего, раз вы, прибыв во вверенную мне армию, по-старому знакомству явились ко мне за советом, как вам лучше действовать, а затем поступили вопреки, то разрешите ваше поведение считать непорядочным. Прислав мне с оказией вашу книгу о Сталинграде, сколько помню, написали на ней: «Ивану Петрову Ефимову – дружески», – не так ли? А после вашего нынешнего недружеского поступка имел порыв вернуть вам книгу обратно. Жаль, не случилась под рукой, – неделю назад вручил ее для самообразования одному из моих офицеров, считающему, что при образцовой выправке чтение книг излишне. Почему вы своим мальчишеством прибавили мне забот, которых и без вас достаточно? Изволите видеть, что он ушел в рейд, узнаю лишь задним числом, когда мне с прискорбием доносят, что его нет среди вышедших обратно! Хотя вы этого не заслуживаете, придется выдать вам завтра новое офицерское обмундирование. – Ефимов впервые за все время улыбнулся. – Куда же вы такой – в штаб фронта, а тем более – в Москву.
– Мое стирается.
– Черта лысого оно у вас отстирается после всего, о чем мне доложено, – сказал Ефимов. – Обстановку хотите посмотреть?
– Хочу.
– Зайдите ко мне за спину.
Лопатин зашел за спину Ефимова, и тот стал показывать по карте обстановку на участке его армии.
«Какое же это было число, когда я встретился с ним там, на Северном Кавказе, после Ташкента? – думал Лопатин, стоя позади нагнувшегося над картой Ефимова. – Девятого – нет, восьмого января, потому что девятого уже взяли эту Горькую балку, за которую шел тогда бой. А из Ташкента я уехал второго января днем. Второго января тысяча девятьсот сорок третьего года. И с тех пор не видел ее. Второго июля, на десятый день наступления, было ровно полтора года, как я не видел ее…»
– Вот они – действия вашего усиленного батальона за минувшие двое суток, – говорил Ефимов. – Вот здесь и здесь вам предстояло выходить. Здесь вышли точно, а здесь промазали. В результате – засада, мышеловка, смерть. Семи машин и двадцати двух живых душ – как не бывало. Вот она, эта точка на карте, где и вы имели возможность отдать богу душу. Вот рубеж, который мы заняли за вечер и ночь. Утром, как видите, выскочили еще дальше, но с этих двух участков сегодня за ночь отведем войска – на километр-два – назад. Убедились, что немцы успели занять господствующие высоты, и нет смысла лежать у них под носом живыми мишенями. Сидел, перед тем как вы явились, с начальником штаба и в итоговом донесении, которое предстоит подписывать, формулировал пункт о частичном отходе на более выгодный для дальнейших действий рубеж. В былые времена такое решение вызвало бы наверху гром и молнию, но и сейчас, по старой памяти, похвал не жду. Способны усомниться и прислать проверяющего из числа офицеров Генштаба, на что не сетую при условии, что офицер дельный и правдивый. А что есть правдивость в таких случаях, знаете? Правдивость есть способность, приехав на место и увидев своими глазами другое, чем то, что ты слышал своими ушами, когда тебя сюда посылали, доложить то, что ты увидел и понял, а не то, чего от тебя ждут. Думаю, формулировка применимая и к вашему ремеслу. И раз вы теперь обретаетесь одной ногой у меня, а другой уже в Москве – и неизвестно, когда вновь увидимся – может статься, после войны, – хочу сказать вам то, что думаю о вашем брате писателе. Наблюдаю вас и ваших коллег давно, с Одессы, чаще всего люди вы неплохие; но прихожу к выводу; лучше бы вы пореже показывали нам свою храбрость, а вместо этого почаще думали над войной. Вот я вам сейчас доложил, что мы продвинулись чуть дальше разумного и за ночь по моему приказу отойдем, но не все этим будут довольны. Смотрел на вас и ждал: задумаетесь над этим или нет? Судя по вашему лицу, – нет. Ждал: вспомните ли наш предыдущий разговор на ту же тему? Не вспомнили.