План Блюхера заключался в том, чтобы, двигаясь на юг к Оренбургу, привлекать казаков на свою сторону.
— Как будут расставлены силы — последует мой приказ, а сейчас мне хочется поговорить о другом. Ни для кого не секрет, что в наших отрядах есть матросы и казаки, рабочие и крестьяне. В царской России мы жили по пословице — всяк сверчок знай свой шесток. Теперь так нельзя. За этим столом сидят революционеры, просидевшие в тюрьмах многие годы. Мы их уважаем. Это Елькин и Цвиллинг. Есть боевые и закаленные командиры — Шарапов, Павлов, Андреев. Все мы знаем, за что боремся с Дутовым, всех нас объединяет одна цель: добыть народу свободу, чтобы он мог спокойно жить, не бояться черного дня. Наши люди будут после войны крепко уважать друг друга, они не потерпят ни вора, ни душегуба. Все будут равны перед законом: казак и иногородний, матрос и шахтер. Через тяготы и великие трудности они кровью скрепят свою дружбу и придут к радости. Но надо об этом рассказать нашим бойцам. Как это сделать?
Шарапов, слушавший Блюхера с большим интересом, загорелся и поднял руку:
— Дозволь мне слово, Василий Константинович.
— Пожалуйста!
— За почтение к нам — низко кланяюсь от всех казаков. Но мне сдается, что не время теперь решать мирские споры. Возьмем Оренбург, повесим Дутова на суку, а тогда — давай!
— Именно теперь, уважаемый Семен Абрамыч, — подчеркнуто возразил Блюхер. — Это не мирской спор, а наша политическая работа. Люди должны идти в бой спаянными. Вот у матросов есть гармонист, казаки славно поют, повсюду наш народ умеет плясать, а кто фокусы показывать. Соберемся сегодня на плацу, споем, сыграем, а Цвиллинг или Елькин сделают небольшой доклад о внутренней и международной политике Советской республики.
«Цельный шурум-бурум», — подумал про себя Шарапов и ничего не ответил.
Днем отряды запрудили площадь. Подъехав на своем Рыжаке, Блюхер услышал, как молодой казак задорно затягивал, а остальные подхватывали:
Выходил приказ такой:
Становиться бабам в строй,
Эй, Тула, пер-вернула
Подходи-ка, баба, к дулу!
Становитеся, мадам,
Поравняйтесь по рядам.
Эй, Тула, пер-вернула
Подходи-ка, баба, к дулу!
Пятки вместе, носки врозь,
Гляди весело, не бойсь!
Эй, Тула, пер-вернула
Подходи-ка, баба, к дулу!
Потом матрос-гармонист запел, аккомпанируя самому себе:
Эх ты, яблочко,
Куды котишься?
К Дутову попадешь —
Не воротишься.
Эх, девчонка,
С виду, глад’кая
А на пробу возьмешь —
Ох и гад’кая!
Смех, веселье, шутки. Вот три матроса отплясывают чечетку, на смену им пошли в пляс казаки. Появились городские девчата.
Шарапов с Цвиллингом наблюдали со стороны.
— Толковый мужик Блюхер, вот что придумал, — подмигнул Цвиллинг Шарапову, — и Елькин хороший доклад сделал. Вот это и есть политическая работа.
В сумерках к Кошкину пришел Балодис.
— Ты меня, братишка, знаешь? — спросил он заискивающим тоном.
— Вперво́й вижу, — схитрил Кошкин.
— Да ведь я хотел с тобой в разведку идти, а Блюхер отказал. Помнишь?
— Харя у тебя малоприметная, потому не запомнил.
— Чего лаешься? Я к тебе пришел как к человеку, а ты…
— Как девица! — перебил Кошкин. — Ну, будем считать, что у тебя личико, а не харя. Доволен?
— Будет надсмехаться, не то осерчаю.
— От ворот поворот, а то я тебе всыплю несколько пряжек. Подумаешь — «осерчаю».
— Идол ты! — огрызнулся Балодис. — Гидра!
— Чего, чего? — У Кошкина забегали зеленые глаза. — Кругом арш!
В комнату неожиданно вошел Блюхер. Балодис выпрямился, как натянутая струна, сомкнул ноги в каблуках, но от страха опустил глаза.
— Шляется всякий сброд да еще гидрой обзывает, — прошипел Кошкин.
Блюхер сел за стол, переложил с одного края на другой какие-то бумаги и, словно не замечая матроса, спросил у Кошкина:
— Чего сердишься?
— Ходят тут всякие.
— Разве матрос с «Андрея Первозванного» — это всякие? — переспросил Блюхер и сам ответил: — Бескозырка — почетный головной убор, но только некоторые братишки ее ни в грош не ставят и честь матросскую на босяцкую удаль меняют.
— Виноват! — гаркнул Балодис.
— В чем? — спросил Блюхер. — Садитесь и рассказывайте.
Балодис коротко рассказал о себе, закончив словами:
— Судите по всей строгости. Черт меня попутал.
— На черта сваливать нечего, — вмешался Кошкин. — Ты что думаешь теперь делать?
Балодиса злило, что порученец вмешался в разговор, хотел обрезать его, но побоялся, что Блюхер прогонит. Поборов свой гнев, он покорно произнес:
— Вину искупить.
— Решение правильное, — согласился Блюхер, — вину искупить дисциплинированной и примерной службой. Возьму тебя к себе в порученцы.
Балодису показалось, что он не то ослышался, не то над ним шутят, и серьезно возразил, кивнув в сторону Кошкина:
— Он меня живьем съест.
— Хорошему человеку он друг и товарищ, а босяку — враг, — пояснил Блюхер в защиту своего порученца.
— Из него дурь надо вышибить. Василий Константинович, — продолжал свою издевку Кошкин. — Мне с ним возиться недосуг. Может, он трус, я ведь с ним вместе не воевал.
— Посмотрим, авось человека из него сделаем.
— Трудно, — почесал Кошкин затылок. — Горбатый он и языкатый.
Никто не хотел продолжать спор. Балодис дрожал от негодования, но молчал, словно ему кляпом заткнули рот. Уж лучше терпеть унижения от Кошкина, но зато заслужить одобрение Блюхера.
И Балодис остался порученцем.
Каширины выехали на зорьке, покинув с чувством горечи родную станицу. Накануне Дмитрий Иванович простился с Прохором Семушкиным.
— Бог даст, свидимся.
— Езжай, Дмитрий Иванович, с такими орлами не пропадешь. Кабы мой вернулся — разом бы поехали.
Старик отказался от саней, надел на голову старую казачью фуражку с широким козырьком и с трудом взобрался на коня. Сидя в седле, он который раз силился ответить самому себе: правильно ли сделал, что покинул дом и кровать, на которой ему надо было умирать, и пустился в неведомый путь? «Куда меня несет и зачем?» — эта мысль все время выплывала, как вода над талым снегом.
— Ваня, — обратился Николай к брату, — скачи в Заберовскую станицу, узнай, вернулся ли казак Евсей Черноус. Он нам подсобит.
Иван послушно пришпорил коня. Из-под копыт полетели комья снега.
Когда меньшой сын скрылся, отец посмотрел в одну сторону, потом в другую, снял фуражку, перекрестился и нерешительно спросил у Николая:
— Не умрем под чужим тыном, сынок?
Николай надвинул папаху на брови.
— Батя, вы богу верите больше, чем мне с Иваном.
— Я и в бога не верю, а по-стариковски себя осеняю.
— Воевать вы, батя, не будете. Нет у вас больше силы в руках, а оставаться в станице нельзя. Зарубят дутовцы.
— Было время, когда мне за баклановский удар командир сотни ручки пожимал. — Старик тяжело вздохнул. — Теперь из меня вся сила вышла.
Часа через два показались два всадника. Это возвращался Иван Каширин с Черноусом.
— Здравья желаю! — живо произнес Евсей, осадив коня на задние ноги перед Николаем Кашириным.
— Здравствуй, Евсей! Как она, жизнь?
— Сами знаете, ваше… — и запнулся.
Николай Дмитриевич укоризненно покачал головой:
— Евсеюшка, пора отвыкать от старого. К тебе заехать можно?
— Низко кланяюсь и рад принять с превеликим удовольствием.
— Иван гуторил с тобой?
— Эге! Двадцать два казака наберем.
— Верные люди?
— Мне верите, Николай Дмитриевич, да? Так и им!
Евсей Черноус жил с матерью Ульяной. Тихая и безропотная казачка слушалась во всем сына, но в душе боялась его речей против станичного атамана. По комнате она семенила неслышными шажками. Ульяна понравилась Дмитрию Ивановичу, и они, словно старые знакомые, быстро нашли тему для разговора.
— Ноне молодые шибко прыткими стали, — сказал старик Каширин. — Моих сынов, к примеру, в Питербурх звали, а они, — от досады он махнул рукой, — сама видишь…
— Кабы у Евсеюшки умишко был, так мы бы жили как у Христа за пазухой, — сказала в свою очередь Ульяна. — Вернулся с фронта о двуконь, мне привез шелковый платок и ситчику на платье. Все шло хорошо, а на прошлой неделе сцепился с дутовским прихвостнем, тот ему одежонку испластал и кровь пустил. Уж я его и в бане правила, и мазью натирала, очухался наконец. Спрашиваю: «Кто тебя убил?» А он не обмолвился, крепкий на язык. Раньше никогда озорным не был, а теперь ему в глаза плохого слова про советскую власть не скажи — убьет. Какой-то он особенный уродился.