План был обширный, и разработка некоторых названных в нем отвлеченных проблем требовала больших средств.
Утром Штрум встретился со своим другом и советчиком Петром Лаврентьевичем Соколовым, показал ему телеграмму. Они сидели в маленьком кабинете рядом с учебной университетской аудиторией и обсуждали все «за» и «против» в разработанном зимой плане.
Пётр Лаврентьевич был моложе Штрума на восемь лет. Незадолго перед войной он получил докторскую степень, первые же его работы вызвали интерес в Советском Союзе и за границей.
В одном французском журнале были помещены его фотография и небольшая биографическая статья. Автора статьи удивляло, что молодой волжский кочегар окончил колледж, затем столичную высшую школу и занимается теоретическими обоснованиями одной из самых сложных областей физики.
Небольшого роста, белокурый, лобастый, с большой, массивной головой и с широкими плечами, Соколов внешне казался полной противоположностью узкоплечему темноволосому Штруму.
— А планы вряд ли утвердят полностью,— сказал Соколов,— вы ведь помните разговор с Иваном Дмитриевичем Суховым. Да и мыслимо ли теперь изыскивать сорт стали, пригодный для нашей аппаратуры, когда металлургия качественных сталей с таким напряжением выполняет оборонные заказы. Все это требует опытных плавок, а в печах варят сталь для танков и орудий. Кто же нам утвердит такую работу, кто будет вести плавки ради нескольких сотен килограммов металла?
— Я это прекрасно понимаю,— сказал Штрум,— но ведь Иван Дмитриевич уже два месяца назад покинул директорское кресло. А насчет нужной нам стали вы правы, конечно, но это ведь общие рассуждения. Да и, кроме того, ведь академик Чепыжин одобрил общее направление работы. Ведь я читал вам его письмо. Вы, Пётр Лаврентьевич, часто пренебрегаете конкретными обстоятельствами.
— Нет уж, простите, Виктор Павлович, не я, а вы ими пренебрегаете,— сказал Соколов,— уже конкретней не скажешь: война!
Оба были взволнованы и спорили о том, что следует говорить Штруму, если план работы будет оспариваться в Москве.
— Я не собираюсь вас учить, Виктор Павлович,— говорил Соколов,— но в Москве много дверей, а вы не знаете, в какую именно надо постучать.
— Уж ваша опытность известна,— сказал Штрум,— вы до сих пор ухитрились не получить лимита и прикреплены к худшему в Казани распределителю научных работников.
Они всегда обвиняли друг друга в житейской непрактичности, когда хотели сказать приятное.
Соколов подумал, что дирекции института следовало позаботиться о лимите для него — сам он из гордости никогда не будет об этом просить. Но он, конечно, не сказал об этом и пренебрежительно качнул головой:
— Вы ведь знаете, насколько такие вещи для меня безразличны.
Разговор перешел на то, как будет вестись работа в отсутствие Штрума.
Днем сотрудник хозяйственной части горсовета, рябой мужчина в синих галифе, удивленно и недоверчиво оглядел Штрума, вручил ему пропуск и билет на завтрашний скорый поезд. Штрум, сутулый, худой, с такой взъерошенной шевелюрой, словно он не занимался сложными вопросами физики, а писал музыку для цыганских романсов, совсем не походил на профессора. Штрум сунул билет в карман и, не спросив, когда идет поезд, стал прощаться с сотрудниками.
Он обещал передать общий привет и отдельные приветы старшей лаборантке Анне Степановне, оставшейся в Москве с частью институтского оборудования, выслушал женские восклицания: «Ах, Виктор Павлович, как я вам завидую — послезавтра вы будете в Москве» — и под общий шум: «Счастливого пути, ни пуха ни пера, возвращайтесь скорей» — отправился домой обедать.
По дороге домой Штрум все думал о неутвержденном плане, вспоминал свою зимнюю встречу с директором Иваном Дмитриевичем Суховым, приехавшим в декабре из Куйбышева в Казань.
Сухов при этой встрече был необычайно любезен, тряс Штруму обе руки, расспрашивал о здоровье, о родных, о бытовых условиях. Но тон у него был такой, словно он приехал не из Куйбышева, а из окопов переднего края и разговаривает со слабым и робким гражданским лицом.
К плану работ, предложенному Штрумом, он отнесся отрицательно.
Ивана Дмитриевича обычно мало интересовала суть дела, но его горячо занимали многие побочные обстоятельства. Он обладал узким практическим жизненным опытом, помогавшим угадывать, что́ ближайшие его начальники, от которых зависят успехи и положение Сухова, считают важным и нужным. Ему случалось жестоко обрушиваться сегодня на то, к чему вчера относился он с горячей симпатией.
Когда люди начинали невпопад, совершенно не зная дипломатической ситуации, кипятиться и спорить, они ему казались наивными и совершенно не понимающими, что к чему.
Он в разговорах подчеркивал, что в его отношении к делам и к людям нет ничего личного, для него важен лишь интерес общий. Но он никогда не задумывался над одной странностью — он всегда гармонично соединял свои взгляды и их внезапное изменение с успехами своей частной жизни.
— Иван Дмитриевич,— сказал ему Виктор Павлович, когда они заспорили о плане работ,— откуда мы грешные, вы да я, можем знать, что в научных изысканиях важно народу? Вся история науки… и я вообще не властен над теми чувствами, которыми живу с детских лет. Я вам расскажу, когда мне купили в детстве аквариум…
Он оглянулся на сострадательное, улыбающееся лицо Сухова, запнулся и проговорил:
— Это не имеет отношения к делу, простите, впрочем, именно это и имеет отношение к делу, как это ни странно.
— Я прекрасно вас понимаю,— сказал Иван Дмитриевич,— но поймите и вы: аквариум тут ни при чем, речь идет о вещах более важных, чем аквариум. Сейчас не время заниматься теоретическими вопросами.
Штрум обиделся и почувствовал, что через минуту вспылит и не сможет контролировать свои слова.
И действительно, он вспылил и не смог контролировать свои слова.
— Физикой, плохо ли, хорошо, занимаюсь я,— резко сказал он,— почему же вы, чиновник, поучаете меня? Это, согласитесь, трудно понять.
Он увидел, как покраснел Иван Дмитриевич, как неодобрительно нахмурились все присутствующие. Он подумал: «Теперь уже не попрошу, чтобы он ходатайствовал в Татсовнаркоме о лучшей квартире…» Его удивило, что Иван Дмитриевич не возмутился, а, наоборот, глаза его стали виноватыми, ресницы заморгали, как у собравшегося плакать мальчика. Но это длилось секунду, затем Иван Дмитриевич сказал:
— Вам, по-видимому, надо отдохнуть, у вас нервы не в порядке,— а затем добавил: — Что касается вашего плана, могу повторить лишь то, что сказал вам: мне кажется, он не отвечает современным запросам, я буду возражать против него.
Из Казани Сухов поехал обратно в Куйбышев, а затем в Москву. Там он прожил полтора месяца и сообщил телеграммой, что скоро приедет в Казань.
Но в Казань он не приехал — Сухова вызвали в Центральный Комитет, жестоко раскритиковали методы его работы, сняли с должности и послали преподавать в Барнаульский институт сельскохозяйственного машиностроения. Временно Сухова замещал молодой кандидат наук Пименов, когда-то работавший у Штрума аспирантом. Вот о предстоящей в Москве встрече с ним и думал Штрум, шагая по казанской улице.
31
Людмила Николаевна встретила мужа в передней и, снимая щеткой с его плеч казанскую пыль, стала расспрашивать о тех обстоятельствах поездки, которые всегда интересуют жен, стоящих на страже величия своих мужей.
Она спросила, кто прислал телеграмму, обещана ли машина для поездки на вокзал, в какой вагон даны билеты — мягкий, международный или в жесткий плацкартный. Усмехнувшись, она сказала, что профессору Подкопаеву, с чьей женой она была в плохих отношениях, телеграммы не прислали. Потом она, сердито махнув рукой, добавила: «Все это такие пустяки, а в голове молот день и ночь стучит: „Толя, Толя, Толя…“»
Надя вернулась домой поздно, она была в гостях у своей подруги Аллы Постоевой.
Штрум слышал по звуку легких и осторожных шагов, что в комнату вошла дочь, и подумал: «Какая она худенькая, села на скрипучий диван — и пружина не скрипнула».
Не поворачивая головы, он сказал:
— Добрый вечер, дочка,— и продолжал быстро писать. Она не ответила.
Прошло довольно много времени в молчании, и Штрум, снова не поворачиваясь, спросил:
— Ну, как там Постоев, пакует чемодан?
И опять Надя не ответила ему. Штрум постучал пальцем по столу, словно призывал кого-то к тишине. Ему хотелось закончить до отъезда одно математическое рассуждение, так как он знал, что, незаконченное и непроверенное, оно будет его тревожить в дороге,— в Москве же вряд ли будет время сосредоточиться. Казалось, он совсем забыл о дочери, но вдруг повернулся к ней и сказал:
— Ты чего сопишь, сопуха?
Она, глядя на него сердитыми глазами, быстро проговорила: