Я переживал нравственные мучения, но старался всемерно держать себя в руках. Предъявляемые мне обвинения были в сущности курьезны: 1) неисполнение приказания начальника Академии — испросить разрешение (?) военного министра на подачу на него жалобы и 2) обременение Высочайших особ просьбами, воспрещенное каким-то циркуляром Главного штаба{В циркуляре говорилось о «просьбах», а не о «жалобах».}. О ложности жалобы, впрочем, не говорили ни разу.
Нетрудно было опровергнуть эти обвинения. Очевидно, люди, воспитанные в традициях вседержавия сверху и беспрекословного подчинения снизу, не могли усвоить мысли, что «устав и порядки» писаны про всех: не только про маленьких людей — какого-нибудь ротного командира, занимающегося «рукоприкладством» и задерживающего солдатские денежные письма, но и про военных сановников… Спрашивать разрешение у того, на кого жалуешься, не мог требовать никакой закон. Такое требование отзывалось сильно старой, неумирающей щедринской былью.
Тем не менее допросы и передопросы, веденные обыкновенно штаб-офицером, заведующим дополнительным курсом, полк. Мошниным, продолжались.
Военный министр, узнав о принесенной жалобе, приказал собрать академическую конференцию и обсудить на ней этот вопрос. Заседание было секретным. Помню, с каким тревожным нетерпением ожидали офицеры, когда раскроется дверь конференц-залы… Вышли наконец. Я стеснялся обратиться с вопросом к кому-нибудь из профессоров, чтобы не подвести их общением с «бунтарем»… Но профессор Золотарев, бывший раньше правителем дел Академии, увидел меня и, широко улыбаясь, обратился ко мне:
— На чем порешили — не могу вам сказать — секрет. Догадайтесь сами.
Сомнений не было. Конференция, как оказалось, постановила, что «оценка знаний выпускных, введенная начальником Академии, в отношении уже окончивших курс незаконна и несправедлива, в отношении же будущих выпусков — нежелательна».
В ближайший день получаю вновь записку — прибыть в Академию. Приглашены были и три моих товарища по несчастью. Встретил нас полковник Мошнин и заявил:
— Ну, господа, поздравляю вас: военный министр согласен дать вам вакансии в Генеральный штаб. Только вы, штабс-капитан, возьмете немедленно обратно свою жалобу, и все вы, господа, подадите ходатайства, этак, знаете, пожалостливее. В таком роде: прав, мол, мы не имеем никаких, но, принимая во внимание потраченные годы и понесенные труды, просим начальнической милости…
Полковник был небольшой психолог в своем нарочитом подобострастии. Или, может быть, наоборот: знал хорошо, что делает, добиваясь собственноручного нашего заявления, устанавливающего «заведомую ложность» жалобы… Тогда я не разбирался в его мотивах — не до того было. Кровь приступила к голове…
— Я милости не прошу. Добиваюсь только того, что мне принадлежит по праву.
— В таком случае нам с вами разговаривать не о чем. Предупреждаю вас, что вы кончите плохо. Пойдемте, господа.
Широко расставив руки и придерживая за талию трех моих товарищей, повел их наверх, в пустую аудиторию; дал бумагу и усадил за стол. Написали.
Но таким путем вопрос не мог быть, очевидно, ликвидирован… Приближенные ген. Сухотина, «желая замять скандал», посоветовали ему: есть человек в Академии, пользующийся большим уважением среди офицеров — полковник Столица{Один из штаб-офицеров, заведовавших обучающимися.}. Только он мог бы повлиять на Деникина… Приглашенный к начальнику Академии, Столица наотрез отказался от поручения:
— Я считаю Деникина правым и никогда не позволю себе дать ему такой совет.
Вскоре полковник Столица ушел из Академии.
После разговора с Мошниным стало еще тяжелее на душе и еще более усилились притеснения начальства. Полковник Мошнин не упускал случая, чтобы в беседах со слушателями Академии не осведомить их:
— Да, кстати, дело Деникина предрешено: он будет исключен со службы.
Нужно было, по-видимому, запугать меня или остановить воображаемую «крамолу».
Какая уж там крамола. Я видел искреннее сочувствие в своих товарищах по Академии на каждом шагу. Оно не проявлялось в активных формах, но, тем не менее до известной степени поддерживало меня морально. Большего я и не хотел. Бывали, впрочем, и такие случаи: подойдет ко мне в вестибюле Академии офицер, крепко пожмет руку, взглянет, точно извиняясь, и, не вступая в разговор, спешно уходит… Только в малой столовой собрания «Армии и Флота» или в подвальчике Соловьева, что на углу Морской, где собирались нередко в те свободные дни слушатели Академии, развязывались языки и раскрывались сердца. Там кипело негодование против академического режима, и слышались горячие и полные возмущения речи.
* * *
Надо было умерить усердие академического начальства, и я решил пойти на прием в канцелярию прошений — попросить об ускорении запроса военному министру. Я рассчитывал, что после этого дело перейдет в другую инстанцию, и меня перестанут терзать.
В приемной было много народа, преимущественно вдов и отставных служилых людей — с печатью горя и нужды; людей, прибегавших в это последнее убежище в поисках правды человеческой, заглушённой правдой иль кривдой официальной… Среди них был какой-то артиллерийский капитан; он нервно беседовал о чем-то с дежурным чиновником, повергнув того в смущение; потом подсел ко мне. Его блуждающие глаза и бессвязная речь обличали ясно душевнобольного. Близко пригнувшись, он взволнованным шепотом рассказывал о том, что является обладателем важной государственной тайны; высокопоставленные лица — он называл имена — знают это и всячески стараются выпытать ее; преследуют, мучают его. Но теперь он все доведет до Царя… Я чувствовал себя неловко и с облегчением простился со своим собеседником, когда пришла моя очередь. Пригласили в кабинет директора канцелярии{Должности и фамилии принимавшего меня лица точно не помню. Назову его X.}. Меня удивила обстановка приема: X. стоял сбоку, у одного из концов длинного письменного стола, мне указал на противоположный; в полуотворенной двери виднелась фигура курьера, следящего за каждым моим движением; X. стал задавать мне какие-то осторожные и очень странные вопросы… Одно из двух: или меня приняли за того странного артиллерийского капитана, или вообще — на офицера, дерзнувшего принести жалобу на военного министра, смотрят как на сумасшедшего. Я решил объясниться:
— Простите, Ваше Превосходительство, но мне кажется, здесь происходит недоразумение. На приеме у вас сегодня два артиллериста — один, по-видимому, ненормальный, другой здоровый. Так вот перед вами — нормальный.
X. рассмеялся, сел в свое кресло и усадил меня; дверь закрылась, и курьер исчез.
Выслушав внимательно мой рассказ, X. высказал предположение, что, по-видимому, закон нарушен, чтобы протащить в Генеральный штаб каких-нибудь маменькиных сынков. Я отрицал решительно: четыре офицера, неожиданно попавшие в список, сами чувствовали смущение немалое. Все дело, по моему, было в капризе и произволе начальника Академии. Впрочем, возможно, что я тогда ошибался: среди слушателей Академии впоследствии создалось убеждение, что вся недостойная игра со списками затеяна была для того, чтобы «протащить» в Генеральный штаб одного близкого к Сухотину штабс-ротмистра…
— Чем же я могу помочь вам?
— Я прошу только об одном: сделайте, как можно скорее, запрос военному министру.
— Обычно у нас это довольно длительная процедура, но я обещаю вам в течение ближайших двух-трех дней исполнить вашу просьбу.
Надо было обеспечить себя и в другом направлении: исключают из Генерального штаба; но я — артиллерист, и вряд ли возможно исключение вовсе со службы без вины, если воспротивится этому артиллерийское ведомство. Явился к генералу Альтфатеру, помощнику генерал-фельдцейхмейстера. Он уверил меня, что в рядах артиллерии я могу оставаться во всяком случае. Обещал доложить генерал-фельдцейхмейстеру, великому князю Михаилу Николаевичу.
— Я одного только боюсь, — говорил он, — что вы недостаточно осведомлены. Плохо верится, чтобы военный министр сделал такую оплошность. В государственной практике бывает нередко, что, в случаях спешности, министр испрашивает Высочайшее повеление на изменение закона, а потом уже задним числом проводит его в установленном порядке…
Очень странным показался мне такой путь, но в данном деле — я знал точно — «повеления» не было; была лишь «резолюция» военного министра.
Запрос Главноуправляющего канцелярией прошений военному министру возымел действие. Академия оставила меня в покое, зачислив «за Главным штабом». Для производства расследования моего «преступления» назначен был пользовавшийся в Генеральном штабе большим уважением ген. Мальцев. Его отношение к делу было спокойным и доброжелательным. И среди других чинов Главного штаба я встретил весьма внимательное отношение и поэтому был в общем хорошо осведомлен о закулисных перипетиях моего дела. Я узнал, например, что ген. Мальцев в докладе своем стал твердо на ту точку зрения, что выпуск из Академии произведен незаконно и что в действиях моих нет состава преступления… Что к составлению ответа Главноуправляющему привлечены юрисконсульты Главного штаба и военного министерства, но работа их подвигается плохо. И военный министр будто бы порвал уже два проекта составленного ими ответа, указав раздражительно: