Прошло несколько месяцев. В канун нового 1902 г. я получил неожиданно от товарищей своих из Варшавы телеграмму, адресованную «причисленному к Генеральному штабу капитану Деникину», с сердечным поздравлением… Нужно ли говорить, что встреча нового года в этот раз была отпразднована с исключительным подъемом.
Через несколько дней я уезжал из Белы в Варшаву с чувством большого морального удовлетворения, хоть и грустно было расставаться с родной бригадой.
Из Петербурга мне сообщили впоследствии, как все это произошло. Военный министр был в отъезде, в Туркестане, в то время, когда я писал ему. Вернувшись в столицу, он тотчас же отправил мое письмо на заключение в Академию. Сухотин в то время получил уже другое назначение и уехал. Частное совещание или конференция Академии признала содержание письма вполне отвечающим действительности. И военный министр на первой же аудиенции, «выразив сожаление о том, что поступил несправедливо», испросил Высочайшее повеление на причисление меня к Генеральному штабу.
Но где-то в недрах канцелярий или штабов сохранилась еще какая-то маленькая вредящая пружинка: приказ Генеральному штабу пришел из Петербурга в Варшаву только через месяц после выпуска его…
* * *
В дальнейшем раз еще в жизни мне пришлось встретиться с бывшим военным министром.
Во время русско-японской кампании генерал Куропаткин — тогда командующий Маньчжурской армией — по случаю открытия движения конно-железной дороги приехал в Восточный район. Почетный караул был от войск нашего отряда, и на правом фланге его стояло начальство. Начальник отряда представил меня — я был начальником штаба дивизии, в чине подполковника — командующему армией. Ген. Куропаткин крепко и несколько раз пожал мне руку:
— Как же, давно знакомы, хорошо знакомы…
За завтраком, к которому, в числе других, был приглашен и я, командующий был весьма любезен, расспрашивал о моей службе, но старого не вспоминал.
* * *
Мне пришлось, вероятно, труднее в Академии, чем другим. Но не это обстоятельство наложило пером моим тени на академическую жизнь. Они существовали в действительности и мною отнюдь не сгущены. После японской кампании тогдашний начальник Академии ген. Михневич организовал анкету среди офицеров Генерального штаба — участников войны: какою оказалась на войне наша академическая подготовка, в чем ее положительные и отрицательные стороны. Я ответил подробно и от сердца. Позднее, ознакомившись с общим отчетом об анкете, я убедился, что многие участники ее разделяли мои взгляды на постановку дела в Академии.
После всего мною сказанного, быть может, странным покажется то обстоятельство, что я вынес тем не менее из стен Академии Генерального штаба чувство искренней признательности к нашей alma mater, невзирая на все сцены мытарства, все ее недочеты; загромождая нередко курсы несущественным и ненужным, отставая подчас от жизни в прикладном искусстве, она все же расширяла неизмеримо кругозор слушателей, внедряла в них основные начала военной науки, давала метод к изучению, критерий — словом вооружала весьма серьезно тех, кто хотел продолжать работать и учиться в жизни.
Ибо главный учитель — все-таки жизнь.
Нигде значение отдельной личности не может быть так велико, как в армии. Военная история знает немало примеров, как молодые войска — весьма невысокой боевой пригодности — в руках настоящих начальников становились скоро первоклассными; и как другие войска, раз получив прочную закалку, сохраняли отменные боевые качества при самых неблагоприятных условиях. Достаточно вспомнить, как долго войска Варшавского округа жили традициями генерала Гурко; или историю 48-й пехотной дивизии, которая из второразрядной части в руках Корнилова буквально в 2–3 недели обратилась в первоклассную боевую дивизию.
В течение трех лет мне пришлось быть свидетелем такого единоличного влияния, но в обратном отражении: командование войсками Казанского военного округа генералом Сандецким наложило печать моральной подавленности на жизнь округа на многие годы.
Карьера ген. Сандецкого не совсем обычна. Офицер Ген. штаба, не слишком преуспевавший по службе, в 1904 г. он был начальником 34 пех. дивизии, стоявшей в Екатеринославе. Первая революция, отозвавшаяся крупными беспорядками и в этом городе, выдвинула ген. Сандецкого, который, действуя быстро и решительно, подавил восстание. В 1906 г. мы видим его уже на посту командира Гренадерского корпуса в Москве…
К этому времени все Поволжье пылало. Край находился на военном положении, и не только все войска округа, но и мобилизованные второочередные казачьи части, и регулярная конница, прибывшая с западной границы, несли военно-полицейскую службу для усмирения повсеместно вспыхивавших беспорядков. Командовавший в то время войсками Казанского округа ген. Карас — человек мягкий и добрый — избегал крутых мер и явно не справлялся с делом усмирения. Не раз он посылал в Петербург по телеграфу ходатайства о смягчении приговоров военных судов, — приговоров, определявших смертную казнь и подлежавших… его конфирмации. Так как к тому же телеграммы эти не зашифровывались, председатель Совета министров Столыпин усмотрел в действиях Караса малодушие и желание перенести одиум казней на него или на государя. Караса уволили; назначили неожиданно для всех Сандецкого.
Сандецкий наложил свои тяжелые руки — одну на революционные элементы Поволжья, другую — на законопослушное воинство.
В первом же годовом Всеподданнейшем отчете нового командующего проведена была параллель: в то время как ген. Карас за весь год утвердил столько-то смертных приговоров (единицы), он, ген. Сандецкий, за несколько месяцев утвердил столько-то (сотни). Штрих — характерный: принятие мер жестоких бывает иногда не только правом, но и долгом; похваляться же этим не всякий станет.
* * *
В начале 1907 г. я был назначен на службу в Саратов — начальником штаба 57-й резервной бригады{Резервная бригада состояла из четырех полков двухбатальонного состава. В 57-ю входил еще резервный батальон, стоявший в Астрахани.}.
Жизнь в Казанском округе была тогда на переломе: уходило старое — покойное, патриархальное и врывалось уже новое — беспокойное, ищущее новых форм и содержания, всколыхнувшееся после тяжелого урока только что отзвучавшей войны.
Еще живы были воспоминания о недавнем прошлом — так непохожем на жизнь столичного и пограничных округов и носившем в себе мало элементов воинственности, суровой школы и даже просто военной выправки. Тишь да гладь… Командиры — рачительные хозяева, словно добрые помещики в своих усадьбах. Мать-командирши, принимавшие совместно с супругами участие в назначениях, смещениях чинов полка, ссорившие, мирившие, женившие, крестившие в подведомственных им военных семьях… Ну, право, не умерли еще к началу XX века некоторые черты из жизни оренбургской крепостцы, описанной в «Капитанской дочке». Только модернизированные по времени и измененные в масштабе.
Незадолго до моего прибытия ушли в отставку два полковых командира. Один из них в качестве подсобного занятия содержал… бюро похоронных процессий. Полковые лошади возили покойников; факельщиками ходили по наряду солдаты, одетые в траурные одежды — чинно, мерным шагом, в ногу; фельдфебель нестроевой роты — впереди, в позументах, с жезлом… Другой командир поблизости от казарм построил собственный домик. И каменщики, и плотники, и штукатуры — свои. Чего проще: прервал недельки на три-четыре полковые занятия, налег всем миром и готово…
Хотя закон о предельном возрасте военнослужащих, введенный незадолго до японской войны, был тогда временно приостановлен, но старых служак, выслуживших пенсионные сроки, увольняли беспощадно, и это обстоятельство вызывало горькие обиды. При мне уходил один командир. Полк провожал его, как водится, хлебом-солью, подарком. Были гости и начальство. Говорились традиционные речи. Старик расчувствовался; встал и со слезою в голосе излил обиду…
Он ли не старался, не вкладывал всю душу в службу в течение сорока лет! Он ли не полон еще сил и здоровья, невзирая на свои шестьдесят! А начальство выбросило его за старостью… А полк! Каким он принял его и каким сдает!.. Старик вынул из кармана дрожащими от волнения руками записку и стал читать, поминутно смахивая предательские слезы, длинный перечень числа мундиров, штанов и прочих предметов «вещевого довольствия», которые он скопил для полка за время своего командования… Послесловие сорокалетней работы! В этом, полагал он, по-видимому, наибольшую свою заслугу и гордость.
И жаль мне стало старика, жаль человеческой жизни, так нелепо суженной, втиснутой в стены цейхгауза.