— А знаете, Онуфрий Гаврилович, — вдруг перебил Левин, — нет ничего хуже вот этакого лакейского пренебрежения к Ноздрюшкину и Понюшкину. Вы что — людей презираете, что они не знают, какой это такой соус кумберлен? Ну, и я не знаю, что такое соус кумберлен.
— Не знаете?
— Не знаю.
— А когда не знаете, — сказал Онуфрий, — когда не знаете…
И замолчал.
Потом усмехнулся и вновь заговорил, жадно посасывая свою самокрутку.
— Никто не знает, а все указывают. Каждый человек указывает, и даже некоторые берут и наказывают. Не понравился руководящий Ноздрюшкину с Понюшкиным. Не угодил. Они хотя и больные, но они указывают, они командуют, они жалобы предъявляют. Как же это понять, товарищ подполковник?
— А так и понять, — спокойно ответил Александр Маркович, — так и понять, что там, у вашего ресторатора, на всех ваших нэпманов вы работали старательно, работой интересовались, а тут, на наших солдат и матросов, на наших офицеров, работаете из рук вон плохо, варите такую дрянь, что в рот взять невозможно, да еще и презираете людей, проливших за родину свою кровь, называете их Ноздрюшкиными и Понюшкиными… От пищи вашей воротит…
— Кого же это воротит? — чуть наклонившись к Левину, спросил Онуфрий. — Раненых? Так ведь им что ни подай, все едино жрать не станут. Им все поперек глотки…
— Неправда, я тоже пробую…
— Вы?
— Я!
— А вы-то, извиняюсь, здоровый? — еще ближе наклонившись к Левину, спросил Онуфрий. — Если уже откровенно говорить, то и вы не очень здоровый.
— Позвольте…
— Чего ж тут позволять, товарищ подполковник, когда вы вовсе нездоровый человек, и всем это известно. Вы на себя посмотрите, как вас совершенно невозможно даже узнать.
Левин отстранился от Онуфрия, почувствовал, что надо уйти, но не ушел.
— Я действительно болен, — сухо сказал он, — но тем не менее всегда и безошибочно отличал вашу кухню от кухни вашего помощника Сахарова, и притом в невыгодную для вас сторону. Сахаров хоть и обыкновенный флотский кок и кумберлена не знает, однако он человек, а вы… дурной человек. Что же касается до меня, то предупреждаю вас, что теперь мне сделали операцию, и пока я еще на диете, но в ближайшее время я буду снимать пробы со всего вами изготовляемого, и буду строго взыскивать.
— В ближайшее время? — с сочувствием и интересом спросил Онуфрий.
— Да, в ближайшее, — не совсем уверенно повторил Александр Маркович.
Онуфрий усмехнулся и покрутил головой.
— Что же вы видите в этом смешного? — сухо и строго спросил Левин. Сердце его билось учащенно.
— Смешного ничего, — произнес Онуфрий. — Но только пробы вам снимать нельзя. Надо вам себя беречь, а не пробы снимать. Не такое теперь время вашей жизни, чтобы снимать пробы.
— Какое же это такое время моей жизни? — спросил Левин и услышал, что голос у него сухой и строгий.
— А вы не знаете?
— Мне неизвестно, о чем вы говорите.
— Скрыли от вас, — сказал Онуфрий, — чтобы, значит, не волновались вы. А того не понимают, что для вашего здоровья надо в постели лежать, а не по госпиталю от подвала до операционной бегать, того не понимают, что при вашем характере вы в месяц кончитесь, потому что нервничаете вы сильно и все до самого сердца принимаете. Вам и пробы снять надо, и белье госпитальное до вас касается, и операции, само собою, и лечение…
— Что же они от меня скрыли, по-вашему? — презирая себя за то, что спрашивает об этом, все-таки спросил Левин. — И кто скрыл?
— Да операцию-то ведь вам не сделали, — тихо, с сочувствием в голосе сказал Онуфрий, — посмотрели только и обратно зашили. Небось сами знаете, а говорите — операция.
И, еще раз жадно затянувшись, он плевком потушил окурок.
Некоторое время Левин молчал. Ему показалось, что его ударили молотком сзади по голове. Онуфрий сбоку смотрел на него.
Наверное, прошло много времени, прежде чем Левин справился с собою. Он должен был справиться совершенно. И он справился настолько, что ответил так же сухо и спокойно, как отвечал раньше.
— Да, я знаю, — сказал он. — Так что из того, что я знаю?
Онуфрий засопел. Теперь ему, наверное, стало страшно. И оттого, что Онуфрию стало страшно, Левин почувствовал себя еще увереннее.
— Да, я знаю, — повторил он медленно, — знаю. Некоторое время я надеялся, надежда свойственна всякому человеку, да и теперь мне еще трудно представить себе, как это я скоро умру, но тем не менее это так, — и я скоро умру, но что из этого? Все-таки я остаюсь таким, как был, и надеюсь таким же дожить до самой своей последней минуты. Знаете ли вы, Онуфрий, что такое жизнь? Или не знаете, что она такое? Думали ли вы над нею?
Он говорил строго и немного торжественно, и эта торжественность и строгость все больше и больше пугали Онуфрия. В это мгновение отворилась госпитальная дверь, на крыльце показался Жакомбай и сразу же ушел. Левин молчал, покуда на крыльце стоял Жакомбай, потом заговорил опять строго:
— Жизнь — это прежде всего работа, а работа и есть главное счастье на земле. Но вы этого не понимаете, вы этого не можете понять, потому что работа для вас — мучение, и только плата за работу примиряет вас с жизнью. Я же знаю, для чего я работаю, и огромное большинство нашего советского народа тоже это знает, и поэтому даже с моим нынешним состоянием здоровья я не могу грешить против дела. Погрешить против дела — для меня — погрешить против всего самого главного в жизни, против самой жизни. А вы мешаете этому делу, следовательно мешаете жизни. Всех же мешающих нашей жизни надобно наказывать, и потому я вас наказываю. И буду наказывать, раз вы не исправляетесь, потому что вы не имеете права дурно работать, и будете работать лучше хотя бы из страха перед наказанием…
Кок слушал и сопел, и по тому, как он сопит, Левин понял, что он боится. Но боялся он не того существенного, о чем говорил Левин, а боялся самого подполковника Левина с его властью, и потому Александру Марковичу вдруг стало противно и захотелось уйти.
Не глядя на Онуфрия, он поднялся и медленно пошел в госпиталь, у двери которого с повязкой «рцы» на рукаве прохаживался Жакомбай.
— С этим человеком не надо говорить, — сказал Жакомбай, тревожно заглядывая в лицо Левину, — этого человека списать от нас надо. Какой может быть интерес с таким человеком говорить?
Левин постарался улыбнуться и, не отвечая, пошел в ординаторскую. Там, чувствуя себя утомленным, он лег и прислушался: страшно ли? Нет, страха не было. В сущности, он так и предполагал. Доктор Тимохин не очень умел врать, а он сам, Левин, был не слишком плохим врачом.
«Посмотрите, я совсем не трус, — вдруг подумал Александр Маркович. — Кое-как я смотрю правде в глаза. Иногда это трудно, но в общем ничего. Как-то я справлюсь дальше со своим госпиталем, и со своими людьми, и со всем тем, что меня ожидает до самого моего конца».
Но долго ему не дали думать, потому что явились Леднев и Бобров с докладом насчет работы спасательной машины. Теперь их часто подымали в воздух, и они вытащили из воды еще двоих, спасшихся на резиновой лодке. Вчера их обстрелял сто девятый, но они ушли от него и благополучно «приводнились» дома. Леднев теперь разговаривал как опытный летчик, употребляя, правда, не совсем к месту один авиационный термин за другим. А Бобров помалкивал и улыбался скептически, слушая восторженные разглагольствования Леднева.
Потом пришел Калугин с подробным рассказом об экипаже Плотникова. За точность своих слов он не ручался, но выходило так, что плотниковский самолет был подожжен и сел в Норвегии. Экипаж спасся и много времени шел пешком к линии фронта. Это был немыслимый, невозможный, невероятный переход, но он был действительно. Что же касается до страданий, перенесенных экипажем, то об этом требуется особый рассказ, а вероятнее всего, что все ими перенесенное и вспоминать не стоит. Главное же заключается в том, что на обратном пути им представился случай овладеть фашистским постом связи и наблюдения. Они этим постом овладели с боем. Там оказался один немец — из тотальных мужичков, с головой, давно понявший, что «Гитлер капут». Этот «капут», они его там так и называли — капут, помог им установить связь с германским командованием на побережье. Через рацию поста они сообщались с ВВС, а по специальному телефону поста узнавали о готовящихся к выходу немецких караванах. Представляете себе?
— Нет! — сказал Левин. — Это можно прочитать в «Мире приключений», но этого не бывает в жизни.
— В жизни бывает куда похлестче, чем в «Мире приключений»…
— Это какой-то бред, — сказал Левин. — Это немыслимое дело!
Калугин радостно засмеялся и закричал, что вовсе не бред, именно так и было. Некоторые летчики из торпедной авиации сами слышали голос Плотникова, когда он наводил их машины на фашистские транспорты. Плотников там сидел, в этой избенке поста связи, и наблюдал и наводил. И с ним еще один «Гитлер капут», который сдался и от страха помогал им во всем. Но самое интересное, конечно, Федор Тимофеевич. Этот тихий человек, ученый, конструктор и молчальник, оказался блестящим боевым командиром. Вообще, там была такая обстановка, что можно было сойти с ума, а он держался совершенно спокойно и показал просто чудеса.